Акварун: сайт интегрального человековедения. Астрология, психология, целительство, педагогика, мантика.

Карл-Густав Юнг

Поздние мысли: миф, тайна, душа

© Юнг К.-Г. Воспоминания, сновидения, размышления. — Киев, 1994.
Коль я уже взялся излагать собственную автобиографию, то эта глава, на мой взгляд, необходима, хотя читателям она может показаться чересчур теоретичной. Но эта «теория» принадлежит моей жизни и представляет собою форму моего существования, она мне необходима, как пища.

I

Христианство замечательно тем, что его догматика предполагает некоторое превращение божества, исторические метаморфозы «потустороннего». Так возникает новый сюжет о расколе на небесах, впервые упоминаемый в мифе о сотворении, и там является змееподобный противник Создателя, затем, чтобы ввести в искушение первого человека обещанием большего знания — познание добра и зла. В другом месте является падший ангел, в своем роде опрометчивое вторжение бессознательного в человеческий мир. Ангелы — странный народ: сами по себе они такие, какие есть и другими быть не могут: это существа без души, не имеющие в себе ничего, кроме того, что внушено Создателем. В такой ситуации падшим ангелом мог стать только «плохой» ангел. Здесь мы сталкиваемся с известным эффектом «инфляции», который наблюдаем сегодня в мании величия диктаторов: ангелы обратили людей в расу гигантов, что, по Еноху, угрожает вырождением человеческом роду.
Но третьей и заключительной стадией мифа явилось воплощение Бога в образе человека. Так осуществилось ветхозаветное пророчество о богоявлении. Уже в первые века христианства идея воплощения была усилена тезисом «Христос внутри нас». Таким образом, бессознательная целостность вторглась в психические сферы внутреннего опыта, дав человеку некое предчувствие целостной формы, что сыграло затем огромную роль, причем не только для человека, но и для Создателя: в глазах тех, кто избавился от тьмы, Он стал совокупностью добра. Этот миф пережил тысячелетие пока, наконец, в XI веке явились первые признаки последующей трансформации сознания.
С тех пор симптомы беспокойства и сомнения усиливались, и к концу второго тысячелетия образ всеобщей катастрофы встал перед нами со всей очевидностью. Он заключен в мании величия, своего рода заносчивости сознания: «Нет ничего выше человека и дел человеческих». Таким образом, трансцендентность христианского мифа была утрачена, а вместе с ней и христианское представление о целостности.
За светом следует тень, другая сторона Создателя. Эта тенденция достигла своей высшей точки в ХХ веке. Ныне христианский мир воистину стоит лицом к лицу со злом, с откровенной несправедливостью, тиранией, ложью, рабством и принуждением. В такой неприкрытой форме мы видим это в России. Но первый губительный пожар разгорелся в Германии. Это со всей неопровержимостью доказывает, насколько слабы позиции христианства в ХХ веке. Перед лицом этого зла непозволительно более скрываться за эвфемизмом в роде «первичности добра». Зло стало определяющим в этом мире. От него невозможно отделаться иносказаниями. Мы должны научиться избегать его, поскольку оно уже здесь, с нами. А удастся ли нам это, удастся ли нам избежать еще большего зла, сказать пока трудно.
В любом случае мы стоим перед необходимостью переориентировать свое сознание. Соприкоснувшись со злом, мы всякий раз рискуем уступить ему. Соответственно, мы должны приучить себя к мысли, что не следует уступать ничему, — даже добру. Пресловутое добро, которому мы уступаем, потеряло свой этический характер. В этом нет ничего дурного, но уступая, мы должны быть готовы ко всему, что за этим последует. Любая форма наркомании — болезнь, будь то алкоголизм, морфинизм или идеализм. Противоположности так часто вводят в соблазн!
Критерий этического действия не может более заключаться в том, что мы понимаем добро как некий категорический императив, а зло, как то, чего в любом случае можно избежать. Понимание реальности зла заставляет признать, что добро — всего лишь противоположный полюс оппозиции, а значит оно относительно: и добро, и зло, — части некоего парадоксального целого. Практически это означает, что добро и зло утрачивают свой абсолютный характер, и мы вынуждены признать, что и то, и другое, суть суждения.
Все человеческие суждения несовершенны, и это несовершенство заставляет нас всякий раз сомневаться в правильности наших утверждений, Мы легко можем ошибиться, и это, в конечно счете, становится проблемой этической, в той степени, в какой мы не уверены в своих моральных оценках, Однако мы всегда стоим перед этическим выбором. Относительность «добра» и «зла» не означает, что эти категории вовсе обесценены и перестали существовать. Этические суждения присутствуют всегда и влекут за собою характерные психологические последствия. Я неоднократно подчеркивал, что всякая несправедливость, которую мы совершили, или помыслили, обрушится местью на наши души, и это будет так, независимо от того, как станут относиться к нам окружающие. Смысл суждения может соответственным образом меняться в зависимости от условий места и времени. Но в основе этической оценки всегда лежит некий общепринятый и несомненный моральный кодекс, претендующий на знание абсолютных границ между добром и злом. Как скоро мы узнаем, насколько ненадежны наши основания, — и этическое решение становится субъективным творческим актом, увериться в котором можно лишь путем принятия Бога, т.е. спонтанным и бессознательным импульсом. Собственно, этика, — выбор между добром и злом, становится от этого не проще, но труднее. Ничто не может избавить нас от мук этического выбора. И тем не менее, может это прозвучит резко, но мы должны иметь возможность позволить себе в некоторых обстоятельствах уклониться от того, что известно как добро, и делать то, что считают злом, если таков наш этический выбор. Другими словами: мы не должны идти на поводу противоположностей. В таких случаях очень полезным оказывается известный в индийской философии принцип neti-neti, когда моральный кодекс неизбежно снимается и этический выбор предоставляется индивидууму. Сама по себе эта идея не нова, и в до-психологические времена ее называли «конфликтом долга», или «конфликтом чести».
Но, как правило, индивидуум совершенно неспособен осознать эту свою возможность выбора. Поэтому он постоянно с робостью оглядывается вокруг в поисках каких-то внешних законов и установлений, которых ему в его беспомощности хотелось бы держаться. Несмотря на вполне понятную человеческую слабость, большая часть вины за это лежит на системе образования, которая привыкла стричь всех под одну гребенку, игнорируя личность и ее индивидуальный опыт. Таким образом, идеализм превращается в своего рода догму, когда люди по должности исповедуют то, чего не знают, чего им не достичь, некие нормы, которые не исполняются и никогда не будут исполнены. И такое положение всех устраивает!
Итак, тот, перед кем стоит сегодня этот вопрос, нуждается прежде всего в самосознании, т.е. в сознании собственной целостности. Он должен безжалостно отдавать себе отчет в том, до какой степени способен он на добро, и каких можно ждать от него преступлений, и он не должен рассматривать первое как реальность, а второе — как иллюзию. И то, и другое — суть возможности, и он может быть тем или другим, — такова его натура — если он желает жить, не обманывая себя.
Но мы безнадежно далеки от подобного уровня самоосознания, хотя в большинстве своем обладаем и способностями, и возможностями. Однако, знать себя — необходимо, только так возможно приблизиться к основанию, ядру человеческой природы, к исходным инстинктам. Инстинкты присутствуют a priori и безусловно определяют наш сознательный выбор. Они составляют бессознательное и его содержание, о котором мы не можем иметь какого бы то ни было окончательного суждения. Мы можем лишь предполагать, но мы не в состоянии в полной мере осознать его сущность и определить его разумные границы. Свое знание природы мы совершенствуем благодаря науке, которая расширяет границы сознания, познание себя тоже нуждается в науке, т.е. в психологии. Невозможно построить телескоп или микроскоп, обладая лишь ловкостью рук и доброй волей, но не имея ни малейшего представления об оптике.
Сегодня нам нужна такая психология, которая непосредственно связана с нашей жизнью. Мы теряемся перед такими вещами, как большевизм, или национал-социализм, потому что мы ничего не знаем о человеке, или, в лучшем случае, знаем какую-то часть, и то — в искажении. Знай мы самих себя, этого бы не произошло. Теперь же, когда мы встретились со злом, мы даже не знаем, что оно такое, и что мы можем ему противопоставить. И даже, если бы мы знали это, все равно оставался бы вопрос: «Как это могло произойти?» С восхитительной наивностью какой-нибудь государственный деятель способен заявить, что не имеет «представления о зле». Все так: мы не имеем представления о зле, зато зло имеет представление о нас. Одни не хотят об этом знать, другие — себя с этим идентифицируют. Психологическая ситуация сегодня такова, что одни называют себя христианами и воображают, что стоит им захотеть, и они смогут растоптать это пресловутое зло, другие склонились перед ним и уже не знают добра. Зло сегодня обладает властью и силой; в то время, как одна половина человечества, пользуясь склонностью людей к умствованиям, фабрикует доктрины, другая страдает от отсутствия мифа. Христианские народы пришли к печальному итогу: христианство застыло и оказалось неспособным развивать свой миф на протяжении веков. Тех же, кто пытался выразить некие смутные опыты мифологических построений, отказались слушать: Гиацинто де Фьоре, Майстер Экхарт, Якоб Беме и многие другие в мнении большинства остались обскурантами. Единственным, кто пролил некий свет, стал Пий XII и его булла. Но люди даже не понимают, что я имею в виду, когда говорю об этом. Люди не в состоянии понять, что застывший миф умирает. Наш миф отныне нем и не дает ответов. Это не значит, что он содержит в себе некий изъян, виноваты в этом мы сами, не позволив ему развиваться, и подавляя все попытки, предпринимавшиеся в этом направлении. Первоначальная версия мифа содержит достаточно исходных возможностей для развития. Возьмите, к примеру, слова Христа: «Будьте мудры, как змеи, и просты, как голуби». К чему нам змеиная мудрость? И как это должно сочетаться с голубиной кротостью? «Будьте как дети...» Кто-нибудь задумывался о том, каковы дети на самом деле? Какой моралью оправдывал Господь присвоение осла, который понадобился ему для триумфального въезда в Иерусалим? Или эту детскую раздражительность, с которою он затем вдруг проклял смоковницу? Какая мораль вытекает из притчи о неверном домоправителе и какой глубокий смысл заложен в апокрифическом изречении: «Человек, если ты знаешь, что ты делаешь — ты благословен, но если не знаешь, ты проклят, ибо ты нарушил закон». Что, в конце концов, означает признание апостола Павла: «Где нет закона, нет и преступления»? Я уже не говорю о сомнительных пророчествах Апокалипсиса, все равно никто им не верит.
Вопрос, поставленный в свое время гностиками: «Откуда явилось зло?», — остался без ответа, и осторожное предположение Оригена о возможном искуплении дьявола было названо ересью. Сегодня мы вновь оказались перед этим вопросом, и мы стоим с пустыми руками, смущенные и растерянные, не в состоянии уяснить себе, что никакой миф не придет к нам на помощь, хоть мы нуждаемся в нем, как никогда. Мы страшимся политической обстановки; пугающие, я бы сказал, дьявольские успехи науки вселяют в нас ужас и тяжелые предчувствия, однако мы не видим выхода, и очень немногие понимают, что единственное наше спасение — в давно забытой человеческой душе.
Продолжению мифа мог бы послужить тот эпизод в Писании, когда Святой Дух нисходит на апостолов, превращая их тем самым в детей Божьих, но не только их, — и других, — тех, кто от них и после них был наделен этим свойством — filiatio — Богосыновством, и таким образом разделил бы уверенность в том, что и они уже более не порождение земли, низшие животные, но дважды рожденные, — что происходят от Бога. Их видимая, физическая жизнь проходит на этой земле, но у невидимого «внутреннего человека» происхождение иное и иное будущее: в изначальных образах целостности и Вечном Отце, согласно христианскому мифу о спасении.
Поскольку Творец един, то и творение Его, и сын Его должны быть едины. Учение о Божественном единстве не допускает отступлений. И все же без ведома сознания это произошло: явились пределы света и пределы тьмы. И такой исход был предсказан задолго до явления Христа, — среди прочего мы можем найти это в книге Иова, или в дошедшей до нас с дохристианских времен, известной книге Еноха. Христианство же этот метафизический раскол углубляет: Сатана, который еще в Ветхом Завете состоит в ближайших приспешниках Яхве, теперь образует диаметральную и вечную противоположность Божьему миру. Устранить его невозможно. И ничего удивительного, что уже в начале XI века возникло учение о том, будто не Бог, а дьявол сотворил этот мир. Таково было вступление во вторую половину христианского эона, при том, что прежде уже явился миф о падших ангелах, которые дали человеку опасное знание наук и искусства. Что эти древние авторы сказали бы о Хиросиме?
В своих гениальных видениях Якоб Беме предсказал парадоксальную природу Богообраза, чем способствовал дальнейшему развитию мифа. Символ мандалы у Беме являет представление о расколе: внутренний круг разделен там на две половины, которые стоят друг против друга.
Согласно христианским догматам, Бог един в трех лицах, он в каждой частице разлитого в мире Духа Святого, потому каждый причастен единому Богу а, значит, причастен и filiatio — Богосыновству. Совокупность противоположностей, что содержит в себе Богообраз, таким образом, определен каждому человеку, и не в единстве, но в конфликте, причем темная сторона образа противостоит тому общепринятому представлению, что Бог есть «свет». Это, собственно, и происходит в наши дни, хотя едва ли осознается официальными учителями человечества, между тем они, видимо, обязаны понимать такие вещи. Мы отдаем себе отчет в том, что, в самом деле, достигли какого-то исторического рубежа, но воображаем, будто это связано с расщеплением атома или с космическими ракетами. И, как всегда, мы совершенно не замечаем того, что происходит в этот момент в человеческой душе.
Поскольку Богообраз с психологической точки зрения являет собою очевидное основание и духовное начало, глубинная дихотомия, его определяющая, сознается уже как политическая реальность: мы наблюдаем уже некую психическую компенсацию. Она принимает формы спонтанно возникающих округлых образов, которые представляют собою синтез противоположностей, заключенных в психэ. Я отношу сюда получившие широкое распространение с 1945 года слухи о «НЛО» — неопознанных летающих объектах. В основе их или видения, или реальные факты. Под НЛО имеют в виду некий летательный аппарат, прилетевший к нам или с другой планеты, или вообще — из четвертого измерения.
Более 20 лет назад (в 1918 году), занимаясь изучением коллективного бессознательного, я обнаружил наличие универсального символа подобного рода — символа мандалы. Чтобы утвердиться в этом, я более 10 лет продолжал собирать материалы, прежде чем в 1929 году впервые заявил о своем открытии. Мандала — это архетипический образ, существование которого мы прослеживаем на протяжении тысячелетий. Означает он целостность самости, или целостность «внутреннего человека», — если прибегнуть к мифологическому способу выражения — возникновение в человеке божественного начала. В противоположность рисункам Беме, современные символы стремятся к единству, т.е. представляют некую компенсацию распада, и, следовательно, его преодоление. Процесс этот происходит в коллективном бессознательном и проявляется повсюду. Слухи об НЛО — одно из свидетельств этого, один из симптомов всеобщего психического состояния.
Поскольку аналитическая терапия выводит на поверхность сознания т.н. «тень», следствием ее оказывается расщепление, обострение противоречий, которые, в свою очередь, стремятся к выравниванию и единству. И в этой ситуации символы играют роль посредников. Столкновение противоположностей, если принимать их всерьез, может поставить нашу психику на грань слома. Это логическое «Третьего не дано», лишний раз доказывает, что решения нет. Если же все в порядке, оно возникает само собою, — и только в этом случае оно убедительно; и только в этом случае оно принимается как «благодать». Поскольку решение проистекает из столкновения и борьбы противоположностей, оно являет, как правило, нераздельный сплав сознательных и бессознательных факторов, символ которого — сложенные одна с другой две половинки монеты. /Одно из значений символа «tessera hospitalitatis» (знак гостеприимства — лат.) — разрубленная монета, две половинки которой, по античному обычаю, поделены между друзьями, которым предстоит разлучиться. — Прим. авт./ Этот символ воплощает результат совместных усилий сознательного и бессознательного и создает подобие Богообраза в форме мандалы — наиболее простой из возможных — модели, дающей некоторое понятие о целостности. Этот образ подсказывает нам воображение, и представляет он столкновение противоположностей и их примирение. Столкновение, природа которого всегда индивидуальна, вскоре осознается как частный случай универсального конфликта. Наша психическая структура повторяет структуру вселенной и все, что происходит в космосе, повторяет себя в бесконечно малом и единственном пространстве человеческой души. Потому Богообраз — всегда некая проекция внутреннего ощущения какого-то великого противостояния. Этот опыт затем наглядно явлен в предметах, порождающих подобную ассоциацию. И эти предметы с тех пор сохраняют свое нуминозное значение или, скажем так, характерны большой долей нуминозности. В этом случае воображение совершенно свободно от всего конкретного и пытается уловить образ невидимого, чего-то, что стоит по ту сторону вещей. Я говорю здесь о простейших базисных формах мандалы, — о круге и простейшем умозрительном разделении круга: это квадрат и, разумеется, крест.
Такие опыты могут оказывать на человека как благотворное, так и разрушающее воздействие. Он не в состоянии их осмыслить, понять, управлять ими, как не в состоянии от них освободиться или уйти, и потому он ощущает себя в их власти. Догадываясь, что они не связаны с индивидуальным сознанием, человек дает им имена: мана, демон или Бог. Наука пользуемся термином «бессознательное», таким образом, признавая, что ничего не знает о нем; естественно, что она и не может ничего знать о субстанции психэ, поскольку именно психэ является единственным источником нашего знания о чем-либо. Следовательно, смысл того, что мы обозначаем словами «мана», «Бог» или «демон» не может быть ни опровергнут, ни доказан. Однако, мы убеждены, что ощущаем нечто объективное, и в то же время потустороннее, и это наше ощущение соответствует действительности.
Мы знаем, что нечто неведомое существует и происходит с нами, точно так же, как мы знаем, что не мы творим свои сны или внезапные счастливые мысли и озарения, но что это происходит с нами — помимо нас. Таким образом, все, что случается с нами, можно считать проистекающим от Бога, демона, или бессознательного. И если первые два термина обладают тем великим преимуществом, что заключают в себе некое эмоциональное качество нуминозности, последний — бессознательное — банален и потому более правдоподобен. Он как раз включает в себя ту эмпирическую сферу, — нашу будничную реальность, которую мы так хорошо знаем. «Бессознательное» — понятие слишком нейтральное и рациональное, оно ничего не говорит воображению. Оно введено в научный оборот и служит скорее для беспристрастных наблюдений, не претендуя на нечто метафизическое, оно много лучше, чем разного рода трансцендентные понятия, которые довольно спорны, уязвимы, и потому склонны пробуждать фанатизм.
Итак, я предпочитаю термин «бессознательное», хотя знаю, что могу с тем же успехом говорить «Бог» или «демон», если хочу выразить нечто мифологическое. Когда я прибегаю к такому мифологическому способу выражения, я помню, что «мана», «демон» и «Бог» — синонимы «бессознательного» и что мы знаем о них так же много и так же мало. Люди верят, что знают гораздо больше и, в определенном смысле, эта вера может быть полезнее и эффективнее наукообразной терминологии.
Огромное преимущество мифологических понятий в том, что они в гораздо большей степени объективируют конкретику, и соответственно, делают возможной персонификацию ее. Но эмоциональное качество делает их жизнеспособными и эффективными. Любовь и ненависть, страх и благоговение выходят на сцену, поднимая конфликт до уровня драмы. «Статисты» становятся «действующими лицами». Человек как бы получает вызов и вступает в борьбу со своими роковыми обстоятельствами. Только тогда он достигает целостности и только тогда может «родиться Бог», т.е. Он явится человеку в образе человека. В этом акте перевоплощения человек, т.е. его «я», внутреннее замещается «Богом», а «Бог» внешне уподобляется человеку в соответствии со словами Иисуса: «Видевший меня, видел Отца».
Именно здесь мы сталкиваемся с недостаточностью мифологической терминологии. Привычное христианское представление о Боге определяет Его как всемогущего, всезнающего и всеблагого Отца и Создателя. Когда этот Бог уподобляется человеку, Он уничижается до бесконечно малого, и непонятно даже, почему существо человеческое не разрушается при этом. Догматическое богословие, соответственно, наделяет Иисуса свойствами, возвышающими его над обычными людьми. Прежде всего, у него отсутствует клеймо первородного греха, и уже поэтому он, по меньшей мере, Богочеловек, или полубог. Христианский Богообраз не может быть воплощен в эмпирическом человеке без противоречий, ведь совершенно очевидно, что человек — на поверхности житейской — кажется мало приспособленным к тому, чтобы представлять Бога.
Миф должен в конечном счете прийти к монотеизму, отказавшись от деизма, официально отвергнутого, но и поныне хранящего верность некоему вечному темному антагонисту всемогущего Бога. Он должен включать в себя философский complexio oppositorum Кузанца и моральную неоднозначность Беме. Лишь так Богу удастся сохранить целостность и единство. Очевидно, что символы по природе своей могут соединять противоположности таким образом, что они более уже не противоречат друг другу, но, напротив, друг друга дополняют и придают жизни смысл, так что неоднозначность представлений о Боге-Природе и Боге-Творце уже не видится столь затруднительной. Более того, миф о неизбежном в очеловечивании Бога, составляющий суть христианского учения, теперь может быть истолкован как творческая борьба противоположностей в человеке, их синтез в Самости, индивидуальной целостности. Неизбежная противоречивость образа Бога-Творца снимается в единстве самости как соединение противоположностей алхимиков или как мистическое соединение. В сознании личности реальна уже не прежняя оппозиция «Бог и человек», — она преодолена, но противоречия в самом Богообразе. И это станет смыслом «Богослужения» — свет, возникающий из тьмы, Творец, осознающий свое творение, и человек, осознающий самого себя.
Это та цель или одна из тех целей, что с умыслом назначена человеку творением, собственно, заключающая в себе этот умысел. Это и есть тот все объясняющий миф, который десятилетиями я создавал для себя. Это цель, которую я могу познать, она кажется мне достойной, и я нахожу ее удовлетворительной.
Своим рефлектирующим сознанием человек возвышен над животным миром, и это доказывает, что природа в высшей степени поощряет именно развитие сознания. Благодаря своему сознанию человек получил власть над природой, и познавая бытие мира, он утверждает Творца. Мир — это некий феномен, которого не существует без сознательной рефлексии. Если бы Творец сознавал Самого Себя, к чему Ему сознательное творение; к тому же маловероятно, чтобы чрезвычайно сложные и обходные пути созидания, требующие миллионов лет на развитие бесконечного числа видов и тварей, явились продуктом целенаправленного усилия. Естественная история говорит нам о развитии случайном и неслучайном, направленном на уничтожение себя и других в течение сотен миллионов лет. Буквально то же самое представляет нам биологическая и политическая история человечества. Но история духа — это нечто совершенно иное. Здесь присутствует чудо мыслящего сознания — вторая космогония. Значение его столь велико, что невозможно не предположить где-то среди чудовищного и, очевидно бессмысленного биологического механизма, какой-то элемент осмысленности, и, в конечном счете, путь к его проявлению был обнаружен на уровне теплокровных, — обнаружен как будто случайно, — непреднамеренный и непредвиденный, но все же в каком-то «смутном порыве», в предчувствии и предощущении, — осмысленный.
Я не воображаю, будто мои размышления о сущности человека и его мифа являются чем-то последним и окончательным, но мне кажется, что это именно то, что может быть сказано в конце нашей эры — эры Рыб, а возможно, и в предвидении близящейся эры Водолея, что имеет человеческий облик. Водолей, следующий за двумя расположенными друг против друга Рыбами, — некое соединение противоположностей, и, кажется, представляет личность — Самость. Он в своем роде государь, содержимое своего кувшина он отправляет в рот созвездию Рыб, играющих здесь роль дочернюю, бессознательную. По окончании этой, более чем двухтысячелетней эры, последует будущая, обозначенная символом Козерога, чудище, соединяющее в себе черты Козы и Рыбы, горы и моря, антиномия, созданная из элементов двух животных. Это странное существо легко принять за прообраз Бога-Творца, что противостоит «человеку» — антропосу. Но здесь я умолкаю: у меня нет соответствующего эмпирического материала, т.е. известных мне образов из бессознательного других людей или исторических документов. Если этого нет, то всякого рода умозрительные спекуляции бессмысленны. Они имеют смысл, лишь когда мы располагаем объективными данными, подобными тем, что мы имеем в случае с Водолеем.
Мы не знаем, как далеко может заходить процесс самосознания и куда он приведет человека. Это новый элемент в истории творения, ему нет аналогов, и мы не можем знать его свойств: возможно ли, что вид homo sapiens разделит судьбу других видов, некогда процветавших на земле, а теперь вымерших? Биология не в состоянии опровергнуть такое предположение.
Потребность в мифологии удовлетворяется постольку, поскольку мы формируем в себе некое мировидение, достаточное для того, чтобы объяснить смысл человеческого существования во вселенной, мировидение, как раз и проистекающее из взаимодействия сознания и бессознательного. Бессмысленность несовместима с полнотой жизни и, следовательно, означает болезнь. Смысл многое, если не все, делает терпимым. Никакая наука не сможет заменить миф, и никакая наука мифа не создаст. Поэтому и «Бог» не миф, но миф изъясняет Бога в человеке. Не мы измыслили миф, но он обращает к нам «Слово Божье». «Слово Божье» достигает нас, мы же не в состоянии понять, что в нем — от самого Бога. В нем нет ничего, что было бы нам неизвестно, в нем нет ничего сверхъестественного, кроме того обстоятельства внезапности, с которой оно приходит к нам и налагает на нас определенные обязательства. Оно — не в нашей воле. Назвав это вдохновением, мы тоже мало что объясним. Мы знаем, что эта «странная мысль» — не результат нашего умствования, но явилась извне, «с другой стороны». И если нам случалось видеть вещий сон, разве можно приписать его своему разумению? Мы ведь часто даже не знаем, что есть этот сон — предвидение или некое отдаленное знание.
Это Слово происходит с нами неожиданно; мы претерпеваем его, поскольку мы пребываем в глубокой неопределенности: ведь если Бог — некое соединение противоположностей, возможно все, что угодно, — в полном смысле слова, — равно возможны истина и ложь, добро и зло. Миф двусмыслен, или может быть двусмысленным, как сон или Дельфийский оракул. Мы не можем и не должны отвергать доводы рассудка, мы все же должны надеяться, что инстинкт придет к нам на помощь, и тогда Бог станет на нашу сторону — против Бога, как в свое время думал Иов. Все то, в чем выражена «иная воля» исходит от человека — его мысли, его слова, его представления и даже — его ограниченность. Он, в общем-то, и склонен приписывать все себе, когда начинает думать в грубых психологических категориях, и он приходит к мысли, что все исходит от его намерений и от «него самого». С детской наивностью он заключает, что знает все, что в его силах, и, вообще, «знает себя». И все же он не догадывается, что слабость его сознания и, соответственно, страх перед бессознательным делают его совершенно не способным отделить то, что он выдумал сам, от того, что явилось ему спонтанно, из других источников. Он не может относиться к себе объективно, он еще не может рассматривать себя как некое явление, себя перед ним обнаруживающее, и с которым, хорошо ли, плохо ли, ему приходится себя идентифицировать. Первоначально все, что с ним происходит, — происходит помимо его воли, и лишь ценой огромных усилий ему удается завоевать и удержать за собою область относительной свободы.
Тогда и только тогда, когда он утвердился в этом своем завоевании, он способен понять, до какой степени он непроизволен и зависим от того, что заложено в нем изначально, и что он не властен в себе изменить. При том, что эти его изначальные основания ни в коем случае не остаются в прошлом; они продолжают жить с ним, будучи частью его бытия, и его сознание сформировано ими в той же степени, что и физическим миром, его окружающим.
Все это, с чем человеку приходится сталкиваться вне себя, и что он находит в себе, он сводит воедино в идее Божественного, описывая претворение ее с помощью мифа и объясняя себе затем этот миф как «Слово Божье», т.е. как внушение и откровение с «той стороны».

II

Нет лучшего средства защитить свое хрупкое и столь мнимое ощущение индивидуальности, нежели обладание некой тайной, которую желательно или необходимо сохранить. Уже на самых ранних стадиях социальной истории мы обнаруживаем страсть к тайным организациям. Там, где нет оснований хранить всамделишные тайны, изыскиваются «таинства», к которым затем допускаются лишь избранные и «посвященные». Так было с розенкрейцерами, так было и во множестве других случаев. Среди такого рода псевдотайн встречаются — по иронии судьбы — настоящие тайны, о которых посвященные вовсе не догадываются. Так происходит, например, в тех обществах, которые изначально заимствовали свои тайны их алхимической традиции.
Потребность в таинственности на примитивном уровне совершенно необходима, поскольку причастность к тайне — своего рода цемент общественных отношений. На социальном уровне тайны с успехом компенсируют недостаточность отдельной личности, которая, всегда отъединяя себя от других, тем не менее постоянно возвращается к исходной бессознательной идентичности с другими. Таким образом, исполнение человеком своего предназначения, осознание своей уникальности, — результат долгой, почти безнадежной воспитательной работы. Поскольку даже те немногие, кого опыт инициации — причастность к тайне — в каком-то смысле выделяет, в конечном счете стремятся подчиниться законам групповой идентичности, хотя в этом случае уже вступает в силу механизм социальной дифференциации. Тайное общество — некая промежуточная ступень на пути к индивидуации: мы полагаем, что дифференциация — механизм коллективный, т.о. мы еще не осознали, что выделить себя из массы окружающих и самостоятельно встать на ноги — задача индивидуальная, единственная в своем роде. Любого порядка коллективная тождественность, как то: членство в организациях, приверженность к «измам» и пр., уводит нас с этого пути. Это костыль для хромого, щит для трусливого, постель для ленивого, детские ясли для безответственного; и все же, в равной степени это убежище для несчастного и слабого; тихая бухта для потерпевшего крушение; лоно семьи для сирот; земля обетованная для разочарованных странников и усталых пилигримов; пастух и надежная ограда для заблудших овец; мать, дающая жизнь и пищу. Поэтому неверно было бы рассматривать эту промежуточную ступень как западню; напротив, в течение долгого времени она означала единственно возможную форму существования личности, между тем сейчас, как никогда прежде, нам угрожает именно обезличение. Коллективная тождественность столь могущественна в наши дни, что многие вправе считать ее своей конечной целью; поэтому все попытки напомнить человеку о его самоопределении, самосовершенствовании и самостоятельности кажутся дерзкими, ничем не оправданными и просто бессмысленными.
И все же может случиться так, что по некоторым причинам человек почувствует необходимость самостоятельно вступить на дорогу, уводящую его от привычных форм и образов, оград и покровов, самый дух и образ этой жизни перестанет удовлетворять его. И тогда он отправится в путь один и сам станет своим обществом. Он сам будет являть для себя некое множество — множество мнений и тенденций, и необязательно все они будут расположены в одной плоскости. Он действительно будет не в ладах с самим собой и столкнется с огромными трудностями, пытаясь эту свою множественность примирить с некой общей необходимостью. Даже если внешне он защищен промежуточными социальными формами, против своей внутренней множественности у него защиты нет, и этот внутренний разлад может заставить его сдаться, свернуть с пути, уподобиться окружающим.
Как и члены тайных обществ, уклонившиеся от недифференцированной коллективности, личность на своем одиноком пути нуждается в какой-нибудь тайне, которую по разным причинам ей нельзя или она не может раскрыть. Такая тайна поддерживает ее в обособленности собственных замыслов. Многие оказываются не в состоянии вынести эту обособленность. Как правило, это невротики, которые поневоле играют в прятки — с другими и сами с собой, и не способны принять всерьез что бы то ни было. В конце концов они жертвуют этой своей обособленностью в пользу некой общей уравнительности, что безусловно приветствуется всеми мнениями, чаяниями и устремлениями их круга. В этом случае здравомыслие не в состоянии противиться. И лишь тайна, разгласить которую невозможно: страшно, или нельзя выразить словами (это может казаться «безумной» идеей), — но она одна способна воспрепятствовать неизбежному и остановить деградацию.
Во многих случаях потребность в такой тайне становится столь сильна, что мы вдруг оказываемся вовлеченными в идеи и действия, в которых уже сами не отдаем себе отчета. Здесь нет какого-то каприза или гордыни, скорее мы имеем дело с неизъяснимой суровой необходимостью, которая преследует человека с роковой неизбежностью и, вероятно, впервые в жизни ставит его перед фактом существования чего-то инородного и более могущественного, чем он сам и его «домашний мир», в котором он мнил себя хозяином.
Наглядный пример тому — история Иакова, который вступил в борьбу с ангелом и уступил, однако сумел предотвратить убийство. Ветхозаветный Иаков имеет то преимущество, что его истории верят безусловно. Современный Иаков, вздумай он рассказать подобную историю, будет встречен многозначительными улыбками. Он сочтет за лучшее вовсе не говорить о подобных вещах, особенно, если имеет собственный взгляд на природу этого посланца Яхве. К тому же, nolens-volens он станет обладателем тайны, которую обсуждать не принято, и тем самым окажется каким-то образом «выделенным». Безусловно, духовная изоляция будет преследовать его до тех пор, пока он не начнет лицемерить и притворятся. Однако всякий, кто пытается усидеть на двух стульях, кто желает следовать собственной дорогой, и в то же время соответствовать неким коллективным установлениям, приобретет лишь нервное расстройство. Этот современный «Иаков» не в состоянии признать той очевидной вещи, что из них двоих ангел был по крайней мере сильнее, поскольку нет никаких свидетельств, что и ангел — удалился прихрамывая.
Итак, человек, ведомый своим демоном — своим двуединством, выходит за пределы этой промежуточной ступени и вступает в совершенную неизвестность, где нет проторенных путей и надежной защиты, где нет заповедей, которые приходят на помощь в трудную минуту, — в случаях беспощадных и разрушительных для человека конфликтов с долгом. По большей части такие вылазки в «необитаемую землю» длятся недолго, и лишь до тех пор, пока подобных конфликтов не происходит, при малейшем их приближении они мягко сходят на нет. Я не могу осудить того, кто отступает. Но тому, кто видит заслугу в такой своей слабости и малодушии, я не нахожу оправдания. Поскольку мое презрение не принесет ему большого вреда, я считаю, что могу его высказать.
Тот же, кто оказавшись в подобной ситуации, на свой страх и риск в одиночку ищет решение и берет на себя всю ответственность за него и перед лицом Судьи отмаливает его денно и нощно, тот обрекает себя на абсолютную изоляцию. И когда он сам — свой упрямый защитник и беспощадный обвинитель, никакой суд, ни мирской, ни духовный, не способны вернуть ему спокойный сон, в его жизни появляется настоящая тайна, тайна, которую он не разделит ни с кем. Когда б он не был сыт по горло всеми этими решениями, он, должно быть, не оказался бы в подобной ситуации. Очевидно, для того, чтобы угодить в нее, необходимо повышенное чувство ответственности. Именно оно не позволяет перелагать этот груз на чужие плечи и принимать чужое — коллективное — решение. И суд тогда происходит не «на миру», но в мире внутреннем, и приговор выносится за закрытыми дверями.
Эта перемена наделяет личность каким-то доселе незнакомым смыслом. Она уже более не являет собою известное и социально определяемое Эго, но внутренне противоречивое суждение о том, чего же она собственно стоит — для других и для себя самой. Ничто так не стимулирует самосознание, как эти внутренние конфликты. Здесь обвинение предъявляет неоспоримые факты и защита вынуждена отыскивать неожиданные и непредвиденные аргументы. И при этом, с одной стороны, мир внутренний берет на себя значительную часть бремени мира внешнего, тем самым мир внешний теряет часть своей тяжести. С другой стороны, мир внутренний обретает больший вес, поднявшись до уровня некоего этического трибунала. Но прежде всего, некогда столь четко определенное «Эго» перестает отныне быть только прокурором, оно теперь вынуждено защищаться. Оно становится двусмысленным и расплывчатым, оно оказывается меж молотом и наковальней, и эта внутренняя противоречивость привносит с собою некую сверхупорядоченность.
Далеко не всякий классический конфликт, вероятно, даже никакой, не может быть «разрешен» в самом деле, при том, что спорить о нем можно до судного дня. Однажды решение вдруг явится — это будет что-то вроде короткого замыкания. Практическая жизнь не может существовать в бесконечно длящемся противоречии. Оппозиции и порождаемые ими противоречия не исчезают даже тогда, когда становятся импульсом к действию. Они постоянно угрожают единству личности, вновь и вновь опутывая жизнь сетями противоречий.
Ввиду подобных обстоятельств благоразумнее всего, наверное, было бы — не пускаться во все тяжкие, не покидать надежное укрытие и теплый кокон, тем самым защитив себя от внутренних потрясений. Те, кого ничто не вынуждает покинуть отцовский кров, могут чувствовать себя в полной безопасности. И все же те немногие, кто оказался выброшен на тот одинокий — окольный — путь, очень скоро познают все недостатки и все прелести человеческой природы.
Любой вид энергии проистекает из разности потенциалов, и обязательной предпосылкой жизнеспособности психической структуры является ее внутренняя полярность, что было известно еще Гераклиту. Как теоретически, так и практически, она присуща всему живому. И противостоит этой властной силе лишь хрупкое единство Эго, которое тысячелетиями удерживается, бесконечно защищая и ограждая себя от внешних и внутренних противоборств. То, что оно в принципе стало возможным, связано, видимо, с извечным стремлением противоположностей достичь равновесия. То же наблюдаем в энергетических процессах, возникающих при столкновении тепла и холода, высокого и низкого давления и т.д. Энергия, что лежит в основании сознательной психической деятельности, — ей предшествует, и потому, очевидно, является бессознательной. По мере того, как она становится осознанной, она проецируется на некие образы, будь то мана, боги, демоны и пр., чья нуминозность представляется источником жизненной силы, и это в самом деле так до тех пор, пока эти формы нами не признаются за таковые. Но постепенно их очертания размываются, теряют силу, и тогда Эго, т.е. эмпирическая личность, в буквальном смысле вступает во владение этим источником энергии: с одной стороны, она стремится использовать эту энергию, и ей это даже удается, или, по крайней мере, так ей кажется, с другой же, — она сама в ее власти.
Такая гротесковая ситуация возникает в том случае, когда мы принимаем во внимание лишь сознание и рассматриваем его как единственную форму психического бытия. В этой ситуации нам не избежать т.н. инфляции, т.е. обратной проекции. Если же мы учитываем существование некой бессознательной психэ, содержимое такой проекции может быть воспринято на уровне предваряющих сознание врожденных инстинктов. Тогда они сохраняют свою объективность и автономность, и инфляции не происходит. Архетипы, которые, предваряя сознание, определяют его, реально проявляются там, где они существенны, т.е. как априорные структурные формы, на инстинктивном уровне. Ни в коем случае они не должны пониматься как вещь в себе, но лишь как форма вещи, каковая может быть воспринята. Разумеется, не одни лишь архетипы определяют собою специфическую природу восприятия. Они составляют коллективный его компонент. Но как нечто присуще инстинкту, они разделяют его динамическую природу; а следовательно, располагают особой энергией, которая вызывает или подчиняет себе определенные импульсы, или модели поведения; т.е. при некоторых обстоятельствах они обладают властью (нуминозум!). Таким образом, понятие о них как о своего рода двусмысленности вполне соответствует их природе.
Тот, кто способен поверить, что подобные формулировки могут что-либо изменить в природе вещей, слишком верит в силу слов. Реальные вещи не изменяются от того, что мы даем им те или иные имена. Если это и имеет какое-то значение, то только для нас самих. Если некто воспринимает «Бога» как «абсолютное Ничто», это никак не отменяет существования высшего организующего принципа. Мы располагаем собой в той же степени, что и прежде; изменение имен не в состоянии что-либо отменить в действительности. Но оно способствует формированию у нас некой отрицательной установки; напротив, наименование чего-либо неизвестного доселе обладает безусловно положительной интенцией. Таким образом, говоря о «Боге» как «архетипе», мы ничего не говорим о Его реальной природе, но допускаем, что «Бог» — нечто в нашей психической структуре, что было прежде сознания, и следовательно, Он никоим образом не может считаться изобретением нашего сознания. Тем самым мы не уменьшаем вероятности Его существования, но приближаемся к возможности Его познать. Последнее обстоятельство крайне важно, поскольку если вещь не постигается опытом, ее легко можно счесть несуществующей. Такая возможность столь заманчива, что так называемые верующие в моей попытке воссоздать первозданную бессознательную психическую структуру не усматривают ничего, кроме атеизма, или, по крайней мере, гностицизма, и никогда — психическую реальность: бессознательное. Если бессознательное в принципе существует, оно должно включать в себя предшествующие эволюционные ступени нашей сознательной психэ. В конце концов, представление о том, что человек во всем своем блеске был создан на шестой день Творения — сразу, без каких-либо предварительных стадий, слишком примитивно и архаично, чтобы удовлетворять нас сегодня. Но во всем, что касается психэ, мы упорно держимся за него: нам удобно думать, что она не имеет предпосылок, что это чистая доска, что она всякий раз вновь возникает при рождении и является лишь тем, чем сама себя представляет.
И филогенетически, и онтогенетически сознание вторично. Мы должны, наконец, принять эту очевидность. Так же, как тело имеет свою анатомическую, миллионами лет складывавшуюся, предысторию, так и психическая система, как всякая часть человеческого организма, представляет собою результат такой эволюции и повсюду обнаруживает следы более ранних стадий своего развития. Так же, как сознание начинало свою эволюцию с бессознательного животного состояния, так проходит затем этот процесс дифференциации каждый ребенок. Психическая структура ребенка в своем предсознательном состоянии — все, что угодно, только не tabula rasa; она уже оснащена осознаваемыми индивидуальными про-формами и всеми специфическими человеческими инстинктами, а, кроме того, она обнаруживает априорные основания высших функций.
На этих сложных основаниях Эго возникает и в течение всей жизни на них опирается. Если же и они перестают функционировать, следует холостой ход, а затем смерть. Их реальность слишком многое определяет в нашей жизни. В сравнении с ними даже внешний мир вторичен, — в чем его смысл, когда отсутствует эндогенный инстинкт, ведающий восприятием? В конце концов, никакая сознательная воля не может вытеснить инстинкт самосохранения. Этот инстинкт возникает в нас как некая принудительная сила или воля, или приказ, и если — как это в большей или меньшей степени делалось с незапамятных времен — мы присваиваем ему имя какого-то демона, мы, по крайней мере, верно отражаем психологическую ситуацию. И если, используя понятие архетипа, мы пытаемся чуть точнее определить тот момент, когда этот демон завладел нами, мы ничего не отменяем, мы лишь становимся ближе к источнику жизненной энергии.
И это совершенно естественно, что я как психиатр (что значит — врачеватель душ) пришел к подобной мысли, ведь в первую очередь меня интересует, каким образом я смогу помочь своим пациентам вернуться к исходным здоровым основаниям. Я уже понял, что для этого необходимо множество самых разных знаний. В конце концов, и медицина пришла к тому же. Ее прогресс обусловлен не трюками и чудесами исцеления, не упрощением метода, наоборот, она достигла невиданной доселе сложности, и не в последнюю очередь за счет знаний, заимствованных из других областей. Таким образом, я не собираюсь доказывать что бы то ни было в отношении других дисциплин, я просто пытаюсь использовать их опыт в своей собственной области. Разумеется, я должен пояснить, в чем состоит такого рода обращение и каковы его последствия. Безусловно, в такой ситуации, на стыке различных дисциплин, когда знания одной науки применяются в практике другой, мы открываем для себя множество неожиданных вещей. Что, если бы рентгеновское излучение оставалось лишь в сфере деятельности физиков и не использовалось бы в медицине? К тому же, если врачей занимают возможные опасные последствия радиационной терапии, то для физиков, которые используют радиацию совсем по-другому и в других целях, это вполне может не представлять обязательного интереса. Не сочтем же мы, в самом деле, что врач вторгается в чужие владения, обнаруживая губительные или целебные свойства проникающего излучения.
Когда я как психотерапевт обращаюсь к сведениям исторического и теологического характера, я представляют их совершенно в ином свете, и мои цели, и мои выводы — иного порядка.
Итак, тот факт, что полярность лежит в основе психической энергии, означает, что проблема противоположности как таковая — в самом широком смысле, со всеми сопутствующими ей религиозными и философскими аспектами, становится темой психологического порядка. Вопросы религии и философии теряют самостоятельный характер, собственно теологический, или собственно философский, — и это неизбежно, поскольку они становятся предметом психологии, т.е. рассматриваются уже не с точки зрения религиозной или философской истины, но проверяются на ценность и значимость для психологии. При том, что они притязают на собственное независимое существование эмпирически, а значит, и в научном смысле, они прежде всего психические феномены. Это представляется бесспорным. То, что они нуждаются в некоторых основаниях, вовсе не противоречит психологическому подходу, который, в свою очередь, не считает подобные притязания совершенно несправедливыми, но, напротив, принимает их во внимание. Психология не может квалифицировать суждения как «исключительно религиозные» или «исключительно философские», хотя слишком часто, особенно от теологов, приходится слышать о чем-то «исключительно психологическом».
Все свидетельства, которые только можно вообразить, подсказаны нам психэ. Она предстает как некий динамический процесс, в основании которого полярность, напряжение между двумя полюсами: «Не следует умножать число универсалий»! И поскольку энергетическая теория в качестве универсальной принята в естественных науках, мы должны ограничиться ею и в психологии. Ничего другого, что подсказывало бы нам иное объяснение, нет; более того, полярная природа психики и ее содержание находит себе подтверждение и в психологическом опыте.
Если энергетическая концепция психэ верна, то все предположения, которые ей противоречат, как то, например, представление о некой метафизической реальности, — должны казаться парадоксальными, если они хоть в какой-то степени претендуют на законность.
Психэ не может выйти из себя так же, как не может постулировать какие бы то ни было абсолютные истины, поскольку собственная ее полярность предполагает их относительность. Когда психэ провозглашает абсолютную истину, например, «Абсолют есть движение» или «Абсолют есть нечто одно», она неизбежно впадает в одно из своих противоречий. Ведь с равным успехом мы могли бы утверждать: «Абсолют — это покой» или «Абсолют суть все». Как только психэ принимает какую-нибудь одну сторону, она разрушается и теряет способность к познанию. Вследствие невозможности рефлексии она становится некой последовательностью состояний, каждое из которых приписывает себе собственное основание, поскольку других не учитывает (или еще не учитывает).
Все вышесказанное, разумеется, не отменяет оценочной шкалы, но лишь подтверждает ту очевидную вещь, что границы зыбки, что «все течет», наконец. За тезисом следует антитезис, и синтез возникает как нечто третье, ранее непредусматривавшееся. Здесь психэ лишний раз доказывает свою полярную природу и ни в чем реально не «выходит из себя».
В этой своей попытке определить границы психэ я ни в коем случае не пытаюсь ограничить все одной лишь психэ. Но когда речь заходит о восприятии или о познании, мы не можем выйти за пределы психэ. Наука безусловно принимает существование некоего непсихического, трансцендентного объекта. Но наука знает также, насколько трудно постичь реальную природу этого объекта, особенно если соответствующие органы чувств для этого недостаточны или отсутствуют, а необходимый тип мышления не выработан, или еще только должен быть выработан. В случаях, когда ни наши органы чувств, ни соответствующие искусственные вспомогательные инструменты не могут ручаться за наличие реального объекта, возникает та чудовищная трудность, суть которой в искушении объявить реальный объект несуществующим вовсе. Столь поспешные выводы меня никогда не устраивали, поскольку я не думаю, что мы в принципе способны постигнуть все формы бытия. Поэтому я осмеливаюсь утверждать, что феномен архетипических структур, каковые представляют собой психические явления (и только) — опирается на психоидную основу, т.е. на — лишь отчасти — психическую, но вероятно, совсем иную форму бытия. За недостатком эмпирических данных я не обладаю ни знанием, ни пониманием этих форм, называемых обычно «духовными». С наукой это никоим образом не соотносится, но я в это верю. И здесь я вынужден признать свое невежество. Но поскольку архетипы доказали себя в деле, для меня они действительны даже тогда, когда я не знаю их реальной природы. Разумеется, это относится не только к архетипам, но к природе психэ в целом. Что бы она сама о себе ни утверждала, она никогда не выйдет за свои пределы. Постижение, собственно, — факт психический, и в этом смысле мы безнадежно ограничены исключительно психическим миром. Тем не менее, у нас есть все основания предполагать, что за этой завесой существует некий непознанный, но действительный объект, по крайней мере, в случаях с психическими явлениями, где мы не можем ничего утверждать. Утверждения о возможности или невозможности имеют ценность лишь в специальных областях, вне их это лишь произвольные допущения.
И хотя брать некие положения с потолка, т.е. без достаточных на то оснований, не принято, тем не менее, существует ряд утверждений, которые очевидно все же должны быть сделаны без объективных причин. Это касается, например, оснований психодинамики, обыкновенно выражаемых субъективно и рассматриваемых в каждом случае отдельно. Ошибка же коренится в невозможности различить, в самом ли деле утверждение исходит от конкретного субъекта и обусловлено исключительно личными мотивами, или же оно носит общий характер и возникает как некий совокупный динамический шаблон. В последнем случае его должно рассматривать не как нечто субъективное, а как нечто психологически объективное, поскольку огромное количество индивидуумов по своему внутреннему побуждению пришли к такому же заключению или осознали необходимость определенного мировоззрения. Поскольку архетип — ни в коем случае не пассивная форма, но реальная сила, род энергии, его можно рассматривать как действующую причину подобных утверждений и считать субъектом таковых. Другими словами, эти утверждения исходят не от конкретного человека, но от архетипа. Если же им пытаются препятствовать, или не принимают их во внимание, то,как учит нас житейский опыт, и как подтверждает медицинская практика, это приводит к существенному психическому ущербу. В индивидуальных случаях мы имеем дело с невротическими симптомами, у людей же, не склонных к неврозам, возникают коллективные мании.
В основе архетипических утверждений лежат инстинктивные предпосылки, не имеющие никакого отношения к разуму; их невозможно ни доказать, ни опровергнуть при помощи здравого смысла. Они всегда составляли некую часть миропорядка — «коллективные представления», по определению Леви-Брюля. Конечно, Эго и воля его играют огромную роль. Но то, чего хочет Эго, непостижимым образом перечеркивает автономность и нуминозность архетипических процессов. Их практическая бытийственность — в сфере религии, — в той степени, в какой религию в принципе можно рассматривать с точки зрения психологии.

III

В этом смысле, на мой взгляд, очевидно, что помимо пространства рефлексии существует другая, столь же, если не более широкая, область, из которой рацио вряд ли способно что-либо извлечь. Это пространство Эроса. Античный Эрос — в полном смысле слова Бог. Его божественная природа превышала границы человеческого разумения, и потому его невозможно ни понять, ни представить. Я мог бы, как это пытались сделать многие до меня, рискнуть и приблизиться к этому демону, чья власть бесконечна — от горных вершин до темных пучин ада; но тщетно я стал бы искать язык, который в состоянии был бы адекватно выразить неисчислимые странности любви. Эрос есть космогония, он — Творец сознания. Иногда мне кажется, что условие апостола Павла «если... любви не имею» — первое условие познания и собственно сакральности. В любом случае его должно принять как одно из толкований тезиса «Бог есть любовь», утверждающего Божество как complexio oppositorum.
В моей медицинской практике, равно как и в личной жизни, я часто сталкивался с загадкой любви и никогда не мог ее разрешить. Подобно Иову, руку свою полагаю на уста мои. Здесь заключено самое великое и самое малое, самое далекое и самое близкое, самое высокое и самое низменное. И одно не существует без другого. Мы не в состоянии выразить этот парадокс. Что бы мы не сказали, мы никогда не скажем всего. А говорить о частностях — значит сказать слишком много или слишком мало, поскольку смысл имеет лишь целое. Любовь «все покрывает, всему верит,... все переносит». Здесь все сказано. Воистину, мы суть жертвы или средство великой космической «любви». Я беру это слово в кавычки затем, что имею в виду не страсти, предпочтение, желание или благосклонность и прочие подобные вещи, но то, что выше индивидуального, некую целостность, единую и неделимую. Сам будучи частью, человек не в состоянии постигнуть целое. И он собою не располагает. Он может смириться, он может бунтовать, но он всякий раз оказывается в плену этой силы. Он от нее зависит и он на нее опирается. Любовь — это его свет и его тьма, конца которой нет. «Любовь никогда не перестает» — говорит ли он «языками ангельскими» или с научной дотошностью изучает жизнь — от простейшей клетки до основания ее. Человек может попытаться назвать любовь, перебрав все имена, которые знает, и все же это станет бесконечным самообманом. И если у него есть хоть капля мудрости, он должен смириться, обозначив «неизвестное через более неизвестное», — т.е. назвав ее именем Бога. Тем самым он осознает свое смирение и свое несовершенство, свою зависимость, но в то же время и свою свободу выбирать между истиной и ложью.
вверх