Карл-Густав Юнг
Структура души
© Юнг К.-Г. Проблемы души нашего времени. — М., 1993.
Душа как отражение мира и человека настолько многообразна, что существует бесконечное множество аспектов ее рассмотрения. С психикой дело обстоит точно так же, как с миром: систематика мира лежит вне пределов досягаемости человека, и поэтому все, чем мы в этом смысле обладаем, есть лишь кустарные правила да аспекты интересов. Каждый выхватывает свой собственный фрагмент мира и сооружает для своего частного мира собственную частную же систему, зачастую с герметическими стенами, так что через некоторое время ему кажется, будто он познал смысл и структуру мира. Конечное никогда не обоймет бесконечное. Мир психических явлений есть лишь часть мира в целом, и кое-кому может показаться, что как раз в силу своей частности он более познаваем, чем весь мир целиком. Однако при этом не принимается во внимание, что душа является единственным непосредственным явлением мира, а следовательно, и необходимым условием всего мирового опыта.
Единственными непосредственно познаваемыми вещами мира являются содержания сознания. Это не значит, что я хочу свести мир к представлению о мире, но я хочу этим выделить нечто подобное тому, как если бы я сказал, что жизнь есть функция атома углерода. Эта аналогия демонстрирует ограниченность профессиональной точки зрения, которой я придерживаюсь, как только собираюсь дать вообще хоть какое-нибудь объяснение миру или даже только одной из его частей.
Разумеется, моя точка зрения является психологической, причем точкой зрения тех психологов-практиков, задача которых заключается в том, чтобы быстро разобраться в хаотической путанице самых сложных душевных состояний. Она обязательно должна отличаться от точки зрения психолога, который в тиши лаборатории может спокойно исследовать какой-нибудь отдельный психический процесс. Это то же различие, что существует между хирургом и гистологом. Не являюсь я также и метафизиком, от которого требуется что-либо сказать о бытии вещей, как таковом, — существуют ли они абсолютно или еще что-нибудь в этом роде. Мои предметы лежат в пределах познаваемости.
Прежде всего мне необходимо уметь схватывать комплексные условия и уметь говорить о них. Я должен уметь доступным образом характеризовать сложное и различать группы душевных фактов. Эти различия в свою очередь не должны быть произвольными, если я хочу добиться взаимопонимания с моим объектом, то есть с моим пациентом. Значит, я вынужден использовать простые схемы, которые, с одной стороны, удовлетворительно отображают эмпирические факты, а с другой — включают в себя общеизвестное и тем самым находят понимание.
Если же теперь мы собираемся сгруппировать содержания сознания, то начнем, согласно старому правилу, с положения: «Нет ничего в разуме, чего бы не было раньше в чувствах».
Сознательное как бы устремляется извне вовнутрь, в нас, в виде восприятий. Мы видим, слышим, осязаем и обоняем мир и тем самым его осознаем. Восприятие говорит нам, что есть нечто. Но оно не говорит нам, что это. Об этом говорит нам не процесс перцепции, а процесс апперцепции. Этот последний процесс является комплексным образованием. Это не значит, что восприятие является чем-то простым, но его комплексная природа скорее физиологическая, нежели психическая. Сложность апперцепции, напротив, психологическая. Мы можем обнаружить в ней взаимодействие различных психических процессов. Допустим, что мы слышим шум, природа которого кажется нам неизвестной. Спустя некоторое время нам становится ясно, что этот своеобразный шум происходит от газового пузыря, образовавшегося в водопроводной трубе центрального отопления. Таким образом, мы поняли, что это за шум. Этим знанием мы обязаны процессу, который называется мышлением. Мышление говорит нам, чем является что-либо.
Перед этим я назвал шум «своеобразным». Называя что-либо «своеобразным», я тем самым подразумеваю некоторый особый чувственный тон, которым обладает вещь. Чувственный тон означает оценку.
Процесс распознавания можно, в сущности, понимать как сравнение и различение с помощью припоминания: если, например, я вижу огонь, то световое раздражение опосредует мне представление об огне. Содержащееся в моей памяти бесчисленное множество образов воспоминаний об огне вступает в связь с только что полученным образом огня; в результате сравнения и различения с этими образами памяти возникает знание, то есть окончательная констатация особенностей только что приобретенного образа. Этот процесс в обиходном языке называется мышлением.
Иначе обстоит дело с процессом оценки: огонь, который я вижу, вызывает эмоциональные реакции приятного или неприятного характера, кроме того, вызванные образы памяти также привносят с собой сопутствующие эмоциональные проявления, которые называют чувственным тоном. В результате предмет кажется нам приятным, желанным, красивым или отвратительным, плохим, негодным и т.д. В обыденном языке этот процесс называется чувствованием.
Процесс предвосхищения не является ни восприятием, ни мышлением, ни чувствованием, хотя язык обнаруживает здесь подозрительно малую способность различения. Можно воскликнуть: «О, я вижу, как горит уже весь дом». Или: «Ясно как дважды два — четыре, что если здесь возникнет огонь, то будет беда». Или: «У меня такое чувство, что из-за этого огня может случиться катастрофа». Соответственно своему темпераменту один будет называть свое предчувствие ясным видением, то есть уподоблять его восприятию. Другой будет называть его мышлением. «Стоит только подумать, и сразу станет ясно, какие будут последствия», — скажет он. Третий, наконец, под впечатлением своего эмоционального состояния будет называть предвосхищение чувствованием. Предвосхищение, или интуиция, является, однако, на мой взгляд, одной из основных функций души, а именно восприятием заключенных в ситуации возможностей. То, что в немецком языке понятия «чувство», «ощущение», и «интуиция» все еще смешаны, объясняется, пожалуй, недостаточным развитием языка, тогда как во французском и английском языках sentiment и sensation, feeling и sensation уже абсолютно разделены, более того, sentiment и feeling отчасти являются вспомогательными словами для обозначения интуиции. В последнее же время слово «интуиция» стало все чаще употребляться и в обиходном английском языке.
Далее, в качестве содержаний сознания можно выделить также процессы воли и процессы влечений. Первые характеризуются как направленные, вытекающие из процессов апперцепции импульсы, природа которых позволяет человеку действовать, так сказать, по своему усмотрению. Последние представляют собой импульсы, проистекающие из бессознательного или непосредственно из тела и имеющие характер зависимости и принуждения.
Процессы апперцепции могут быть направленными и ненаправленными. В первом случае мы говорим о внимании, во втором — о фантазировании, или «мечтании». Первые — рациональны. К последним же в качестве седьмой категории содержаний сознания относятся также и сновидения. В некотором смысле они подобны осознанным фантазиям, поскольку имеют ненаправленный иррациональный характер. Однако сновидения отличаются от фантазий тем, что их причины, пути и намерения непонятны нашему разуму. Тем не менее я признаю за ними звание категории содержаний сознания, поскольку они являются наиболее важной и очевидной равнодействующей бессознательных процессов души, которая едва вдается вовнутрь сознания. Этими семью классами, подробное описание которых не входило в нашу задачу, исчерпываются, пожалуй, все содержания сознания.
Как известно, существуют воззрения, согласно которым душевное ограничивается сознанием через отождествление одного с другим. Я не думаю, что мы можем с этим согласиться. Раз мы считаем, что есть некоторые вещи, лежащие по ту сторону нашего восприятия, значит, мы можем говорить также и о душевном, в существовании которого мы можем убедиться лишь косвенно. Каждый, кто знаком с психологией гипнотизма и сомнамбулизма, знает об известном факте, когда искусственно или болезненно ограниченное сознание не содержит определенных представлений, но ведет себя так, как если бы оно их содержало. Одна женщина с истерической глухотой имела привычку напевать. Врач незаметно садился за пианино и сопровождал очередной куплет в другой тональности, на что больная тут же реагировала продолжением пения уже в новой тональности. У другого пациента была следующая особенность: при виде открытого огня у него возникал «истеро-эпилептический» приступ. При этом его поле зрения было сильно ограничено, то есть он не видел периферией сетчатки (это называют «трубчатым» полем зрения). Но даже если свет попадал в слепую зону, все равно следовал приступ, как если бы пациент этот огонь видел. В симптоматологии таких состояний имеется бесчисленное множество случаев подобного рода, где при всем желании нельзя сказать ничего другого, кроме того, что человек бессознательно воспринимает, думает, чувствует, вспоминает, решает и совершает поступки, то есть делает бессознательно то, что другие делают сознательно. Эти процессы происходят независимо от того, замечает их сознание или нет.
К этим бессознательным душевным процессам относится имеющая немалое значение композиционная работа, которая лежит в основе сновидений. Сон является состоянием, в котором сознание в значительной степени ограничено, однако это отнюдь не значит, что душевное перестает существовать и действовать. Сознание всего лишь отдалилось от него и вследствие беспредметности превратилось в относительную бессознательность. Но, разумеется, душевная жизнь при этом идет своим чередом, равно как и бессознательная душевная жизнь не прекращается во время бодрствования. Доказательства этому найти нетрудно. Эта особая область опыта представляет собой то, что Фрейд назвал «психопатологией обыденной жизни». Наши сознательные намерения и действия часто перечеркиваются бессознательными процессами, само существование которых нас просто ошеломляет. Мы допускаем оговорки, совершаем описки, бессознательно делаем такие вещи, которые прямо-таки с головой выдают то, что мы хотели бы скрыть, или то, о чем мы сами никогда не знали. «Оговорка выдает правду», — говорит одна старая пословица. Факт частой встречаемости таких явлений лежит в основании и диагностического ассоциативного эксперимента, который всегда с пользой применяется там, где отсутствует либо желание, либо возможность что-то высказать.
Однако классические примеры бессознательной душевной деятельности поставляются патологическими состояниями. Вся симптоматика истерии, неврозов навязчивых состояний, фобий, а также большая часть симптоматики Dementia praecox, или шизофрении, — самого распространенного душевного заболевания — основывается на бессознательной душевной деятельности. Поэтому мы можем, пожалуй, говорить о существовании бессознательной души. Она, конечно же, недоступна нашему непосредственному наблюдению — ведь иначе она и не была бы бессознательной, — а может быть только выведена. А наш вывод будет таков: «Это так, как если бы...» — и не более.
Итак, бессознательное также относится к душе. Можем ли мы теперь по аналогии с различными содержаниями сознания говорить также и о содержаниях бессознательного? Ведь тем самым мы постулировали бы наличие в бессознательном другого сознания. Я не хочу останавливаться здесь на этом деликатном вопросе, который обсуждался мною в другой связи, а ограничусь вопросом иным: однородно ли бессознательное по своей природе? На этот вопрос можно ответить только эмпирически, а именно с помощью встречного вопроса: имеются ли веские основания для проведения таких различий?
Я абсолютно не сомневаюсь в том, что любая работа, обычно совершающаяся в сознании, может точно так же протекать и в бессознательном. Существует множество примеров, когда интеллектуальная проблема, оставшаяся не решенной в часы бодрствования, была разрешена во сне. Например, я знаю книжного эксперта, который на протяжении многих дней тщетно пытался изобличить одного мошенника-банкрота. В один из этих дней он безуспешно бился над этим до полуночи, а затем отправился спать. В три часа утра его жена услышала, как он встал и прошел в свой кабинет. Она последовала за ним и увидела, как тот за своим рабочим столом усердно делает записи. Примерно через четверть часа он вернулся в постель. Утром он ничего не помнил. Он снова принялся за работу и обнаружил сделанный его собственной рукой ряд записей, которые целиком и полностью объясняли запутанный случай.
В рамках своей практической работы мне уже более двадцати лет приходилось заниматься сновидениями. Бесчисленное множество раз я наблюдал, как мысли и чувства, которых не было днем, впоследствии проявлялись в сновидении и таким образом косвенно достигали сознания. Сновидение как таковое, несомненно, является содержанием сознания, ведь иначе оно бы вовсе не могло быть объектом непосредственного опыта. Но раз оно выносит материалы, которые прежде не были представлены в сознании, то мы, наверное, должны согласиться с тем, что эти содержания уже и ранее каким-то образом существовали психически в бессознательном состоянии, а в сновидении лишь впервые предстали перед ограниченным сознанием, или, если можно так выразиться, перед «остатками сознания». Сновидение относится к совершенно обычным явлениям. Его можно рассматривать как вторгшуюся в сознание равнодействующую бессознательных процессов.
Будучи вынужденными на основании опыта признать, что все категории сознания могут быть бессознательными и в качестве бессознательных процессов могут воздействовать на сознание, мы тем самым подходим к вопросу, который, вероятно, может показаться неожиданным: имеет ли сновидения само бессознательное? Другими словами: проникают ли также и в эту скрытую мраком область души равнодействующие еще более глубоких и — если это возможно — еще более бессознательных процессов? На этот парадоксальный вопрос пришлось бы ответить, пожалуй, отрицательно как на чересчур авантюрный, если бы не имелось фактических оснований, делающих все же такую гипотезу вполне вероятной.
Прежде всего нам нужно представить себе, каким должен быть пример, который сумел бы убедить нас в том, что и бессознательное тоже имеет сновидения. Если от нас требуется доказать, что сновидения являются содержаниями сознания, то нам надо просто показать, что оно включает содержания, по своим свойствам и характеру полностью противостоящие прочим, рационально объяснимым и понятным содержаниям. Если же теперь мы захотим доказать, что и у бессознательного есть свои сновидения, то нам нужно аналогично поступить и с его содержаниями. Пожалуй, будет проще всего, если я проиллюстрирую это одним практическим примером.
Речь идет об одном двадцатисемилетним мужчине, офицере. Он жаловался на сильные приступы боли в области сердца, словно там застряла пуля, и на колющие боли в левой пятке. Симптомов, указывающих на органику, не было. Приступы продолжались уже около двух месяцев, и пациент, поскольку порой он не мог даже ходить, был уволен с военной службы. Различные курсы лечения нисколько не помогли. Непосредственный опрос по поводу предыстории его заболевания не выявил никаких отправных точек. У самого пациента тоже не было никаких догадок относительно причин его заболевания. Он производил впечатление бодрого, несколько легкомысленного человека, слегка по-театральному «ухарского», типа «эх, где наша не пропадала!» Поскольку анамнез ничего не дал, то я задал вопрос о его сновидениях. И здесь сразу же выявилась причина болезни. Непосредственно перед возникновением невроза девушка, в которую он был влюблен, отказала ему и обручилась с другим человеком. Он скрывал от меня всю эту историю как несущественную — «Глупая женщина — найдется другая, если не хочет эта — такого парня, как я, это нисколько не беспокоит». Подобным способом он обходился со своим разочарованием и со своей подлинной болью. Теперь же его аффекты вышли на поверхность. Одновременно исчезли боли в сердце, а после нескольких слезных излияний прошел также и ком в горле. «Боль в сердце», поэтический оборот, здесь стала фактом, потому что гордость не позволяла ему переносить эту боль в форме душевного страдания. Ком в горле, так называемый globus hystericus, образуется, как всем известно, от проглоченных слез. Его сознание просто-напросто отстранилось от неприятных для себя содержаний. Поэтому, предоставленные самим себе, они смогли достичь сознания только косвенным путем — в виде симптомов. Такие рационально вполне объяснимые и потому непосредственно очевидные процессы могли бы столь же успешно протекать и в сознании, если бы этому не мешала его мужская гордость.
Что же касается третьего симптома — боли в пятке, то он так и не исчез. Он (симптом) не имеет ничего общего с только что изображенной картиной. Сердце не связано с пяткой, и оно, естественно, не выражает при помощи пятки свою боль. Рациональным путем вообще невозможно понять, почему дело здесь не ограничилось двумя другими симптомокомплексами. Разумеется, было бы вполне достаточно, и в теоретическом отношении тоже, если бы в результате осознания вытесненной душевной боли появилась нормальная печаль, а вместе с тем наступило бы и выздоровление.
Поскольку сознание пациента не смогло дать мне в данном случае никакой отправной точки относительно пяточного симптома, я снова обратился к прежнему методу, к сновидениям. Пациенту приснилось, что его укусила в пятку змея и он сразу же оказался парализован. Это сновидение внесло ясность в отношении пяточного симптома. У пациента болит пятка, потому что туда его ужалила змея. С таким странным содержанием рациональное сознание ничего поделать не может. Нам удалось непосредственно понять, почему у него болит сердце, но то, что у него должна болеть также и пятка, выходит за рамки рационального понимания. Пациент растерянно стоит перед этими фактом.
Следовательно, здесь мы имеем дело с содержанием, странным образом проникшим в зону бессознательного и возникшим, пожалуй, в другом, более глубоком слое; рациональным путем разгадать его уже невозможно. Следующая аналогия с этим сновидением выражает, очевидно, суть его невроза. Девушка своим отказом нанесла ему укол, который парализовал его и сделал больным. Из дальнейшего анализа сновидения была получена еще одна, новая часть предыстории, которая стала понятной пациенту только теперь: он был любимцем своей несколько истеричной матери. Она чрезмерно жалела его, восхищалась им, нежила, отчего он стал слегка похож на девушку. Спустя некоторое время он неожиданно взял мужской разбег и пошел в армию, где с помощью «ухарства» ему удалось скрыть внутреннюю женственность. Даже мать в известной степени была им шокирована.
Очевидно, речь здесь идет о той самой древней змее, которая издавна была особой подружкой Евы. «Он наступит тебе (змее) на голову, а ты схватишь его за пятку», — говорится в «Генезисе» молодым поколением, пришедшим на смену Еве, руководствуясь гораздо более древним египетским гимном, который нужно было прочесть вслух или спеть каждому, кто был ужален змеей, чтобы выздороветь:
Старость Бога раздвинула его уста,
И на почву стекла слюна.
Своими руками Исис смешала ее с землей
И сделала червя,
Похожего на копье.
Его, неживого, обвила вокруг лица
И бросила свернутого в клубок на дорогу,
По которой любил бродить
Великий Бог по двум своим странам.
Досточтимый Бог, сияя, шел впереди,
В сопровождении богов, служивших фараону,
Как всегда, он вышел на прогулку.
И тут ужалил его почтенный червь.
Он застучал зубами,
Задрожал всем телом,
А яд достиг плоти,
Как Нил достигает своих краев.
Осознанное знание Библии пациентом составляет жалкий минимум. Вероятно, однажды он в рассеянности слышал об укусе змеей в пятку, а потом об этом забыл. Но нечто глубоко бессознательное в нем слышало об этом и не забыло, а в удобном случае снова напомнило — та часть бессознательного, которая, очевидно, любит выражаться мифологически, потому что такой способ выражения наиболее ей соответствует.
Однако какому виду духа соответствует символический или метафорический способ выражения? Он соответствует первобытному духу, язык которого владеет не абстракцией, а простыми естественными и «неестественными» аналогиями. Этот дух почтенной древности столь же далек от той психики, которая вызывает боли в сердце и globus, как бронтозавр от скаковой лошади. Сон о змее раскрывает нам фрагмент психической деятельности, не имеющей уже ничего общего с современной индивидуальностью сновидца. Она совершается, если можно так выразиться, как бы в некоем более глубоком слое, и только равнодействующая ее прорывается в более высокий слой, где лежат вытесненные аффекты, оставаясь одновременно столь же чуждой этому слою, как сон сознанию. И если для того, чтобы понять сон, мы должны применить определенную аналитическую технику, то здесь для того, чтобы суметь постичь смысл детали, возникшей в более глубоком слое, нам необходимы знания мифологии.
Разумеется, мотив змеи не является индивидуальным приобретением сновидца, ибо сны про змею очень часты, даже у жителей больших городов, которые настоящей змеи вообще, наверное, никогда не видели.
Однако можно было бы возразить: змея в сновидении является не чем иным, как наглядно представленной языковой фигурой. Ведь говорят же об определенных женщинах, что они лживы как змеи, говорят о змее-искусителе и т.д. Мне кажется, что в данном случае это возражение вряд ли обоснованно, однако привести строгое доказательство этому было бы, пожалуй, нелегко, потому что змея и в самом деле является распространенной языковой фигурой. Надежное доказательство может быть приведено лишь тогда, когда удастся отыскать случай, в котором мифологическая символика не будет ни распространенной языковой фигурой, ни криптомнезией, — то есть должна быть исключена возможность того, что сновидец читал, видел или слышал где-либо или когда-то был знаком с мотивом сновидения, забыл его, а потом вновь бессознательно вспомнил. Такое доказательство, будь оно найдено, имело бы огромное значение. Оно означало бы, что рационально объяснимое бессознательное, состоящее из, так сказать, искусственных бессознательных материалов, является лишь поверхностным слоем, что под ним лежит абсолютное бессознательное, которое никак не связано с нашим личным опытом. Оно, следовательно, было бы психической деятельностью, независимой от сознательной души и даже верхних слоев бессознательного, не тронутой личным опытом и, наверное, ему недоступной. Это была бы своего рода надындивидуальная душевная деятельность, коллективное бессознательное, как я его назвал, в противоположность поверхностному, относительному или личному бессознательному.
Прежде чем мы будет искать такое доказательство, я хотел бы ради точности изложения сделать еще несколько замечаний относительно сновидения о змее. Складывается впечатление, что эти гипотетические, более глубокие слои бессознательного, коллективного бессознательного, как бы перевели опыт познания женщин в образ укуса змеей и тем самым возвысили его, по сути, до мифологического мотива. Причина и еще более цель этого поначалу непонятны. Если, однако, мы примем во внимание принцип, согласно которому симптоматик болезни одновременно представляет собой естественную попытку лечения — боли в сердце, например, являются попыткой извержения эмоций, — то, пожалуй, и пяточный симптом мы должны рассматривать как попытку своего рода лечения. Как показывает сновидение, благодаря этому симптому на ступень мифологического события поднимаются не только недавние разочарования в любви, но вместе с тем вообще все прочие разочарования, например, в школе и т.д., — как будто в результате этого пациенту каким-то образом была оказана помощь.
Наверно, это покажется нам совершенно невероятным, однако древние египетские жрецы-врачеватели, воспевавшие укус змеи в гимне о змее Исис, верили в эту теорию; и не только они, но и весь древний первобытный мир всегда верил в волшебство аналогий — здесь речь идет именно о психологическом феномене, лежащем в основе волшебства аналогий.
Мы не можем считать это лишь древним, лежащим далеко в прошлом суеверием. При внимательном чтении текстов месс постоянно наталкиваешься на тот знаменитый «как», которым в зависимости от обстоятельств начинается аналогия, с помощью которой должно произойти изменение. В качестве яркого примера я хотел бы процитировать «Святую субботу» о добывании огня. Как известно, раньше огонь высекался из камня; еще раньше он добывался путем бурения дерева, что было прерогативой церкви. В молитве священников по этому поводу говорится: «Боже, Ты, который через Сына Своего, зовущегося краеугольным камнем, принес огонь Своего сияния верующим: освяти этот новый, высеченный из кремня огонь для нашей будущей пользы». Через аналогию с Христом, как с краеугольным камнем, кремень в известной степени возвеличивается до самого Христа, разжигающего новый огонь.
Рационалист, возможно, посмеется над этим. Но в нас затронуто этим нечто глубокое, и не только в нас, но и в миллионах христиан, пусть мы и называем это всего лишь красотой. Затронутое в нас — это те дальние задние планы, те самые древние формы человеческого духа, которые мы не приобрели, а унаследовали с туманных времен древности.
Если бы такая надындивидуальная душа существовала, то, наверное, все переведенное на ее язык образов было бы лишено личного, а будь это осознано, то печаль казалась бы нам, наверное, с точки зрения вечности уже не моей печалью, а печалью мира, не обособляющей и разделяющей болью, а болью без горечи, связывающей всех нас, людей, вместе. То, что это может исцелять, — искать доказательств этому нам, наверное, не надо.
Но существует ли на самом деле такая надындивидуальная душевная деятельность — на этот счет я до сих пор не привел доказательства, которое удовлетворяло бы всем требованиям. Мне бы хотелось сделать это теперь и опять в форме примера: речь идет об одном душевнобольном в возрасте около тридцати лет, страдающем параноидной формой Dementia praecox. Он заболел рано, сразу по достижении двадцатилетнего возраста. С детских лет он являл собою редкую смесь интеллекта, упрямства и фантазерства. Он был обычным приказчиком и служил писарем в одном консульстве. Видимо, в качестве компенсации его крайне скромного существования у него развилась мания величия, и он стал считать себя Спасителем. Он страдал галлюцинациями и временами приходил в состояние сильного возбуждения. Когда же он был спокоен, ему позволяли свободно прогуливаться по коридору. Однажды я застал его там за следующим занятием: он смотрел из окна на солнце, жмурился и при этом как-то странно двигал головой в разные стороны. Он тут же взял меня под руку и сказал, что хочет мне кое-что показать: я должен, глядя на солнце, моргать и тогда я смогу увидеть солнечный penis. Если я буду производить движения головой, то буду одновременно двигать и солнечный penis, а это в свою очередь порождает ветер.
Это наблюдение было сделано мною в 1906 году. В 1910 году, когда я занимался изучением мифологии, мне попалась в руки книга Дитериха — обработка одной части так называемого «Парижского волшебного папируса». По мнению Дитериха, данный отрывок представляет собою литургию культа Митры. Он состоит из ряда предписаний, обращений и видений. Одно из этих видений описывается так: «Подобным образом будет видимой и так называемая труба, источник обыкновенного ветра. Ибо ты увидишь нечто похожее на трубу, свисающую с солнечного диска, бесконечную в направлении запада, как восточный ветер; для того, чтобы увидеть ее в области востока, нужно сделать все то же самое, только повернув лицо в другую сторону». Подходящее для обозначения трубы греческое слово означает духовой инструмент, а словосочетание у Гомера — «густой поток крови». Очевидно, поток ветра устремляется из солнца через трубу.
Видение моего пациента в 1906 г. и изданный только в 1910 г. греческий текст, пожалуй, совершенно независимы друг от друга, так что даже предположение о криптомнезии с его стороны и о передаче мыслей с моей стороны полностью исключается. Нельзя отрицать явного параллелизма обоих видений, однако можно было бы утверждать, что это чисто случайное сходство. В таком случае мы не могли бы ожидать, следовательно, ни связи с аналогичными представлениями, ни внутреннего смысла видения. Но на самом деле все обстоит иначе, ведь эта труба изображена даже не некоторых картинах средневекового искусства в виде своеобразного шланга, спускающегося с небес под юбку Марии. Через него в образе голубя прилетел Святой Дух для оплодотворения девы. Святой Дух, как мы знаем из троицыного чуда, в древнем представлении является могучим ветром, — «ветер веет где хочет». Animo descensus per orbem solis tribuitor — дух спускается с помощью солнечного круга — это воззрение является достоянием всей поздней классической и средневековой философии.
Поэтому я не могу обнаружить в этих видениях ничего случайного, напротив, я усматриваю в них оживление существующих испокон веков представлений, которые могут вновь и вновь обнаруживаться в самых разных головах и в самые разные времена, то есть это не унаследованные представления!
Я так подробно остановился на этом случае умышленно, с целью дать конкретное представление о той глубинной душевной деятельности, то есть о коллективном бессознательном. Обобщая сказанное, мне хотелось бы отметить, что мы должны некоторым образом различать три ступени души: 1) сознание; 2) личное бессознательное, состоящее прежде всего из всех тех содержаний, которые стали бессознательными либо в силу того, что они потеряли свою интенсивность и поэтому оказались забытыми, либо же потому, что от них отстранилось сознание (так называемое вытеснение); кроме того, сюда можно включить те содержания, отчасти перцепции, которые из-за слишком малой интенсивности никогда не достигали сознания и все же каким-то образом проникли в психику; 3) коллективное бессознательное, являющееся вотчиной возможных представлений, но не индивидуальной, а общечеловеческой, и даже общеживотной, и представляющее собой фундамент индивидуальной психики.
Весь это душевный организм в точности соответствует телу, которое хотя и имеет всегда индивидуальные вариации, однако в главных своих чертах является общим для всех людей, и структура которого по-прежнему сохраняет полные жизни элементы, связывающие его с беспозвоночными, а в конечном счете даже и с простейшими. Теоретически вполне возможно, что из коллективного бессознательного заново рождается не только психология червя, но и психология одноклеточных.
Все мы убеждены, что было бы совершенно невозможно понять живой организм вне его связи с условиями внешней среды. Существует бесчисленное множество биологических фактов — слепота живущей в гроте саламандры, своеобразие кишечных паразитов, особая анатомия приспособленных к жизни в воде позвоночных животных, — объяснить которые можно только реакцией на внешние условия.
То же самое относится и к душе. Ее своеобразная организация также должна быть самым тесным образом связана с условиями внешней среды. От сознания мы можем ожидать приспособительных реакций и проявлений, ибо сознание в известной степени является частью души, ограничивающейся в основном непосредственно происходящими событиями; и наоборот, от коллективного бессознательного, как от общей души, не имеющей временных пределов, мы можем ожидать реакции на самые общие и всегда имеющиеся условия психологической, физиологической и физической природы.
Коллективное бессознательное, видимо, состоит — насколько мы вообще вправе судить об этом — из чего-то вроде мифологических мотивов или образов; поэтому мифы народов являются непосредственными проявлениями коллективного бессознательного. Вся мифология — это как бы своего рода проекция коллективного бессознательного. Наиболее ярко это выявляется в восприятии звездного неба, хаотические формы которого были организованы благодаря образной проекции. Этим же объясняются утверждения астрологии о влиянии звезд; они являются не чем иным, как бессознательным интроспективным восприятием деятельности коллективного бессознательного. Подобно тому как на небо спроецировались образы расположения звезд, в легендах и сказках или же на исторические персонажи также в свою очередь спроецировались им подобные и прочие фигуры. Поэтому мы можем исследовать коллективное бессознательное двумя способами: либо через мифологию, либо путем анализа индивида. Но поскольку последний материал мне трудно изложить здесь доступным образом, я вынужден буду ограничиться первым. Однако просторы мифологии настолько необъятны, что даже в этом случае нам придется ограничиться лишь несколькими типами. Столь же бесконечно и число внешних условий, поэтому и тут тоже мы имеем возможность остановиться только на некоторых типах.
Как живое тело с присущими ему особыми качествами является системой приспосабливающих к условиям внешней среды функций, так и душа должна обнаруживать подобные же органы или функциональные системы, соответствующие закономерным физическим событиям. Под этим я подразумеваю не функцию восприятия, связанную с органами чувств, а скорее особого рода психические явления, параллельные физическим закономерностям. Так, например, ежедневный путь солнца и смена дня и ночи должны, наверное, психически отображаться в форме запечатленного с давних времен образа. Удостовериться в существовании такого образа теперь невозможно, но то, что мы находим вместо него, являет собой более или менее фантастические аналогии физического процесса: каждое утро из моря рождается Герой-бог, он садится в солнечную колесницу. На западе его поджидает Великая мать, которая вечером его проглатывает. Он странствует в животе дракона по дну полуночного моря. После ужасной борьбы с ночным змеем он вновь рождается утром.
Этот мифологический конгломерат, несомненно, содержит отображение физического процесса, причем это настолько очевидно, что многие исследователи, как известно, считают подобные мифы изобретением первобытных людей для объяснения физических процессов. И здесь верно по крайней мере то, что именно на этой материнской почве произросли естественная наука и натурфилософия. Однако я считаю маловероятным, чтобы первобытный человек придумывал вещи, подобные некоторой физической или астрономической теории исключительно из потребности в объяснении.
Итак, первое, что мы можем сказать о мифическом образе, состоит в следующем: очевидно, что в таком фантастическом искаженном виде физический процесс проник в психику и там закрепился, вследствие чего даже сегодня бессознательное по-прежнему репродуцирует подобные образы. Теперь, естественно, встает вопрос: почему психика регистрирует не реальный процесс, а лишь вызванную им фантазию по его поводу?
Почему это происходит, сразу же становится ясным, если перенестись в душу первобытного человека. Ибо он живет в такой «participation mystique» с миром, как назвал этот психологический феномен Леви-Брюль, что между субъектом и объектом существует далеко не такое абсолютное различие, как в нашем рациональном мышлении. Что происходит вовне, то происходит и в нем самом, а то, что происходит в нем, то происходит и вовне. В связи с этим приведу один очень красивый случай, который я наблюдал, когда останавливался у элгонов — первобытного племени на Маунт-Элгон в Восточной Африке. У них есть такой обычай: во время солнечного восхода они плюют на руки и подставляют их солнцу, как только оно поднимется из-за горизонта. Поскольку слова «athista» одновременно значит и бог, и солнце, я спросил: «Солнце — это бог?» Они ответили «нет» с таким хохотом, будто я произнес несусветную глупость. Так как солнце в этот момент находилось как раз в зените, я указал на него и спросил: «Если солнце находится здесь, вы говорите, что оно не бог, но когда оно там, на востоке, то вы говорите, что оно бог». В ответ на это наступило растерянное молчание, пока один старый вождь не взял слово и не сказал: «Да, это так. Верно, там вверху солнце не бог, но когда оно восходит, это бог (или тогда оно бог)». Какая из этих двух версий является правильной — первобытному духу безразлично. Восход солнца и связанное с ним чувство избавления являются для него (духа) тем же единым божественным событием, как едины ночь и связанное с ней чувство страха. Естественно, его аффект ближе ему, чем физика, поэтому он регистрирует свои аффективные фантазии; так, ночь означает для него змея и холодное дыхание духа, утро же, напротив, — рождение прекрасного бога.
Наряду с мифологическими теориями, выводящими все из солнца, существуют также и лунные теории, которые пытаются представить в той же роли луну. Это результат бесчисленного множества мифов о луне, среди которых немало таких, где Луна является женой Солнца. Луна — это изменчивое переживание ночи. Поэтому она совмещается с сексуальным переживанием первобытного человека, с женщиной, которая является для него тоже событием ночи. Но Луна (Месяц) может быть также и обделенным братом Солнца, ибо аффективные и злые мысли о власти и мести часто нарушают ночной сон. Луна — это то, что нарушает сон, она также и хранилище усопших душ, ибо во сне возвращаются мертвые, а в тревожной бессоннице являются призраки прошлого. Поэтому Луна означает также и безумие. Переживания подобного рода и есть то, что закрепилось в душе вместо изменчивого образа Луны.
Не бури, не гром и молния и не дождь и тучи запечатлеваются в душе в виде образов, а вызванные аффектом фантазии. Однажды я пережил очень сильное землетрясение, и мое первое непосредственное ощущение было таково, как будто я стоял не на хорошо знакомой твердой почве, а на шкуре гигантского животного, которое дрожало. Запечатлелось не физическое явление, а этот образ. Проклятия человека опустошительным грозовым бурям, его страх перед разбушевавшейся стихией очеловечивают страсти природы, и чисто физическая стихия превращается в разгневанного бога.
Подобно тому как внешние физические условия вызывают аффективные фантазии, их вызывают также и физиологические условия, физиологические влечения. Сексуальность представляется в виде бога плодородия, в виде по-животному сладострастной женщины-демона, в виде самого черта с дионисьими козлиными ногами и непристойным жестом или же, наконец, в виде вызывающей страх, извивающейся змеи.
Голод превращает пищевые продукты в богов, которым мексиканские индейцы ежегодно предоставляли даже каникулы для отдыха, во время которых не употреблялись в пищу привычные продукты. Древние фараоны превозносились как едоки богов. Осирис — это пшеница, сын земли, бог, которого съедают так же, как и Якхоса — таинственного бога элейзинистских мистерий. Бык Митры — это съедобные плоды земли.
Внешние психологические условия оставляют, естественно, такие же мифологические следы. Опасные ситуации, будь то физическая опасность или угроза душе, вызывают аффективные фантазии, а поскольку такие ситуации типичны, то в результате этого образуются и одинаковые архетипы, как я назвал все мифологические мотивы.
Драконы обитают в реках, чаще всего возле бродов или других опасных переправ, джинны и прочая нечисть — в безводных пустынях или в опасных ущельях, духи мертвых поселяются в зловещих зарослях бамбукового леса, коварные русалки и водяные змеи — в морских глубинах и водяных пучинах. Могучие духи предков или боги живут в выдающихся людях, пагубная сила фетиша сидит в чуждом и необычайном. Болезнь и смерть не бывают естественными, а всегда вызываются духами или колдовством. Само оружие, которое убило, — это мана, то есть оно наделено необыкновенной силой.
А как же, спросят меня, обстоит дело с самыми обычными и непосредственными явлениями: с мужем, женой, отцом, матерью, ребенком? Эти самые обычные и вечно повторяющиеся реальности создают мощнейшие архетипы, постоянную деятельность которых можно по-прежнему непосредственно распознать повсюду даже в наше полное рационализма время. Возьмем, например, христианскую догму: Троицу составляют Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Святой Дух, который изображается в виде птицы Астарты, голубя, называвшегося во времена раннего христианства Софией и имевшего женскую природу. Почитание Марии в новой церкви является очевидной заменой этого. Здесь мы имеем дело с архетипом семьи «на небесах», как выразился Платон, интронизированным в виде последней тайны. Жених Христос, невеста Церковь, купель для крещения «Лоно церкви», как она все еще называется в тексте «Благословенный источник». Святая вода смешивается с солью — своего рода околоплодная жидкость или морская вода. Иеросгамос, священная свадьба, празднуется только что упомянутыми бенедиктинцами на Святой субботе, где горячая свеча, как фаллический символ, трижды погружается в крестную купель, чтобы оплодотворить воду, предназначенную для крещения, и наделить ее способностью вновь производить на свет крестника. Мана-человек, знахарь, — это pontifex maximus, папа, церковь — mater ecclesia, magna mater магической силы, люди же — беспомощные и лишенные милости дети.
Осадок всего сверхсильного, аффективного и богатого образами опыта предков, связанного с отцом, матерью, ребенком, мужчиной и женщиной, с магической личностью, опасностями душе и телу, возвысил эту группу архетипов бессознательным признанием их огромных психических сил до высших формирующих и регулирующих принципов религиозной и даже политической жизни.
Я обнаружил, что рациональное осмысление этих вещей ничуть не снижает их ценности, даже наоборот, помогает не только почувствовать, но и увидеть их огромное значение. Эта мощная проекция позволяет католику пережить в осязаемой действительности значительную часть своего коллективного бессознательного. Ему не нужно стремиться к авторитету, превосходству, откровению, слиянию в вечным и непреходящим; это есть уже сейчас, и оно ему доступно: в святынях любого алтаря для него живет Бог. И напротив, протестанту и еврею такое стремление присуще, ибо первый некоторым образом разрушил земную плоть божества, другой же ее никогда и не создавал. У обоих архетипы, которые стали для католического христианства видимой и живой действительностью, лежат в бессознательном. К сожалению, я не могу здесь более глубоко вдаваться в достойные внимания различия установки нашего культурного сознания по отношению к бессознательному. Я бы только хотел указать, что вопрос об установке является спорным и относится, пожалуй, к самым большим проблемам человечества.
Это сразу же становится понятным, если уяснить себе, что бессознательное, как совокупность архетипов, является осадком всего, что было пережито человечеством, вплоть до его самых темных начал. Но не мертвым осадком, не брошенным полем развалин, а живой системой реакций и диспозиций, которая невидимым, а потому и более действенным образом определяет индивидуальную жизнь. Однако это не просто какой-то гигантский исторический предрассудок, но источник инстинктов, поскольку архетипы ведь не что иное, как формы проявления инстинктов. А из жизненного источника инстинкта вытекает, в свою очередь, все творческое, а потому бессознательное — это не только историческая обусловленность; оно порождает также и творческий импульс — подобно природе, которая крайне консервативна, но своими актами творения уничтожает собственную же историческую обусловленность. Поэтому неудивительно, что перед людьми всех времен и народов всегда остро стоял вопрос: как лучше всего обходиться с этим невидимым условием? Если бы сознание никогда не было отделено от бессознательного — событие, символизированное и вечно повторяющееся в образах падения ангела и непослушания прародителей, — то эта проблема просто не возникла бы, так же как не возник бы и вопрос о приспособлении к внешним условиям.
Благодаря наличию индивидуального сознания осознаются трудности не только внешней, но и внутренней жизни. Первобытному же человеку влияния бессознательного представляются такой же противоборствующей силой, с которой он должен каким-то образом обходиться, как и противостоящий ему осязаемый внешний мир. Этой цели служат его бесчисленные магические обряды. На более высокой ступени цивилизации этой же цели служат религия и философия, и если такая система приспособления начинает опровергаться и ставиться под сомнение, то появляется общее беспокойство и возникают попытки найти новые, более адекватные формы обхождения с бессознательным.
Однако мы со своими современными представлениями далеки от всего этого. Когда я говорю о силах задних планов души, о бессознательном, и сравниваю их реальность с осязаемым миром, то часто встречаю недоверчивый смех. В ответ на это я должен спросить, сколько в наш образованный век существует людей, которые по-прежнему преклоняются перед теорией маны и призраков, то есть, другими словами, сколько у нас существует миллионов Christian Scientists и спиритов? Я мог бы задать еще ряд подобных вопросов. Они могут наглядно проиллюстрировать тот факт, что проблема невидимой душевной обусловленности по-прежнему столь же жизненна, как и прежде.
Коллективное бессознательное является огромным духовным наследием, возрожденным в каждой индивидуальной структуре мозга. Сознание же, наоборот, является эфемерным явлением, осуществляющим все сиюминутные приспособления и ориентации, отчего его работу, скорее всего, можно сравнить с ориентировкой в пространстве. Бессознательное содержит источник сил, приводящих душу в движение, а формы или категории, которые все это регулируют, — архетипы. Все самые мощные идеи и представления человечества сводимы к архетипам. Особенно это касается религиозных представлений. Но и центральные научные, философские и моральные понятия не являются здесь исключениями. Их можно рассматривать как варианты древних представлений, принявших свою нынешнюю форму в результате использования сознания, ибо функция сознания заключается не только в том, чтобы воспринимать и узнавать через ворота разума мир внешнего, но и в том, чтобы творчески переводить мир внутреннего во внешнее.
Душа и земля
Постановка вопроса «Душа и земля» звучит несколько поэтично. По контрасту здесь невольно напрашивается мысль о «небесной обусловленности» души, подобно тому как в китайском учении о душе различают души шен и гуй, первая из которых относится к небу, а последняя — к земле. Но так как мы, люди Запада, ничего не знаем о субстанциях души, а потому и не можем ответить на вопрос, есть ли в душе нечто от неба и, наоборот, нечто земное, то, видимо, нам придется довольствоваться тем, что будем вести речь о двух различных способах рассмотрения или о двух внешних аспектах сложного феномена, называемого нами душой. Вместо того, чтобы говорить о небесной душе, можно рассматривать душу как не имеющую причинных связей творческую сущность, а вместо того, чтобы постулировать душу гуй, можно понимать ее как некое существо, возникшее в силу определенных причин и воздействий. В соответствии с нашей постановкой вопроса последний способ рассмотрения, пожалуй, вполне пригоден; это значит, что душу следует понимать как приспособительную систему, обусловленную внешними земными причинами. Наверное, мне не стоит специально подчеркивать, что такой подход в причинном отношении будет односторонним; даже если он достигнет своей цели, будет верно схвачена только одна сторона души. Другую сторону проблемы придется оставить без внимания, поскольку она не относится к поставленному мною вопросу.
Что касается самого предмета рассмотрения, то есть душевного феномена, то, пожалуй, было бы нелишним определить, что же следует понимать под «душой». Ведь существуют такие воззрения, в которых «душевное» целиком ограничивается сознанием. Сегодня, однако, мы вряд ли можем согласиться с подобным ограничением. Современная психопатология располагает огромным количеством наблюдений за душевной деятельностью, которая совершенно аналогична по функциям сознанию и все же является бессознательной. Можно бессознательно воспринимать, мыслить, чувствовать, вспоминать, принимать решения и поступать. Все, что происходит в сознании, может происходит также и бессознательно. Почему это так — проще всего понять, если представить функции и содержания души в виде ночного ландшафта, на который падает световой конус прожектора. То, что высвечивается и воспринимается, является осознанным, а то, что находится вне восприятия, в темноте, — это и есть бессознательное, которое тем не менее живет и действует. Если сместить световой конус влево или вправо, то содержания, только что бывшие осознанными, погружаются в бессознательное, а новые содержания попадают в поле света сознания. Исчезнувшие в темноте содержания продолжают действовать дальше, но уже косвенно, проявляясь обычно в виде симптомов, чаще всего таких, что были описаны Фрейдом в «Психопатологии обыденной жизни». Существование бессознательных установок и барьеров можно доказать и экспериментально, с помощью ассоциативного эксперимента.
Итак, если принять в расчет опыт психопатологии, то душа предстает перед нами в виде обширной области так называемых психических феноменов, отчасти осознанных, отчасти же бессознательных. Разумеется, бессознательное пространство души недоступно непосредственному наблюдению — иначе оно и не было бы бессознательным, — о нем можно только лишь судить на основании тех воздействий на сознание, которые являются следствием бессознательных процессов. А наши выводы гласят: «Это так, как если бы...» — и не более того.
Здесь я должен остановиться на сущности и структуре бессознательного более подробно, ибо в противном случае я не смогу дать удовлетворительный ответ на вопрос о земной обусловленности души. В этом вопросе речь, пожалуй, должна идти об истоках и фундаментах души, то есть о вещах, которые с древних времен скрыты от нас в потемках, а не о тех банальных фактах восприятия органами чувств и сознательного приспособления к внешнему миру. Последние являются предметом психологии сознания, а я — как уже было сказано — не хочу сводить душу к сознанию. Душа представляет собой гораздо более обширную и непонятную область опыта, чем строго ограниченный световой конус сознания. К душе относится также и бессознательное.
В предыдущем очерке я попытался дать общее представление о структуре бессознательного. Его содержания — архетипы — это, так сказать, скрытые в глубине фундаменты сознательной души, или — если употребить другое сравнение — ее корни, опущенные не просто в землю в узком смысле этого слова, но и в мир в целом. Архетипы представляют собой системы установок, являющихся одновременно и образами, и эмоциями. Они передаются по наследству вместе со структурой мозга, более того, они являются ее психическим аспектом. С одной стороны, они формируют чрезвычайно сильное инстинктивное предубеждение, а с другой — являются самым действенным подспорьем в процессе инстинктивного приспособления. В сущности, они представляют собой, если можно так выразиться, хтоническую часть души, то есть ту ее часть, через которую душа связана с природой или, по крайней мере, в которой связь души с землей и миром наиболее заметна. Влияние земли и ее законов на душу проявляется в этих первообразах, пожалуй, особенно отчетливо.
Данная проблема не только очень запутанна, но и весьма деликатна. При обсуждении этого вопроса мы должны считаться с совершенно необычными трудностями, и прежде всего с тем фактом, что архетип и его функцию скорее следует понимать как часть доисторической, иррациональной психологии, а не как рационально продуманную систему. Позвольте мне следующее сравнение: нам нужно описать и объяснить здание, верхний этаж которого был сооружен в XIX столетии, первый этаж датируется XVI веком, а внимательное изучение каменной кладки вскрывает тот факт, что оно было перестроено из башни XI столетия. В подвале мы обнаруживаем римский фундамент; под подвалом находится засыпанная пещера, в верхних слоях почвы которой встречаются каменные изделия, а в глубоких — остатки фауны того времени. Этот образ дает представление о нашей душевной структуре: мы живем на верхнем этаже и лишь смутно осознаем, что нижний этаж является чем-то очень древним. То, что лежит под поверхностью, нами совершенно не осознается.
Разумеется, это сравнение, как и всякое, хромает; ведь в душе ничто не является мертвым реликтом, все живо, и наш верхний этаж — сознание — находится под постоянным влиянием живого и действующего фундамента. Оно, как и все здание, на нем держится. И подобно свободно возвышающемуся над землей зданию, наше сознание тоже в известной степени находится над землей в воздушном пространстве, имея перед собой широкие просторы. Но чем глубже мы опускаемся, тем уже становится горизонт и тем больше мы погружаемся в сумерки близлежащих предметов и наконец дотрагиваемся до обнаженной каменистой почвы и тем самым соприкасаемся с глубокой древностью, когда охотники за оленями влачили свое убогое существование, защищаясь от стихийных сил суровой природы. Эти люди находились во власти своих животных инстинктов, без которых их существование было бы невозможным. Неограниченное господство инстинктов не уживается с сильным и развитым сознанием. Сознание первобытного человека сродни сознанию ребенка — оно имеет спорадическую природу. И его мир ограничен так же, как мир ребенка. Более того, в нашем детстве, в соответствии с филогенетическим законом, вновь раздается отголосок предыстории развития рода и человечества в целом. В филогенетическом отношении мы произрастаем из темных и тесных глубин земли. В результате этого самые непосредственные факторы превратились в архетипы, а эти первообразы и влияют на нас в первую очередь; потому-то они и кажутся необычайно сильными. Я говорю «кажутся», поскольку то, что в психическом отношении представляется нам самым важным, не обязательно должно было быть или, по крайней мере, не обязательно должно оставаться таким на самом деле.
Что же представляют собой самые непосредственные архетипы? Этот вопрос прямиком ведет нас к проблеме функций архетипов и тем самым в сердцевину проблемы. Но из чего, собственно, мы должны исходить, отвечая на этот вопрос? Из позиции ребенка, или из позиции первобытного человека, или же, наконец, из позиции развитого современного сознания? Каким образом мы можем распознать архетип? И когда вообще мы должны обращаться за помощью к нашей гипотезе?
Я бы хотел высказать предложение: любую психическую реакцию, несоразмерную с вызвавшей ее причиной, необходимо исследовать относительно того, не была ли она обусловлена в то же время и архетипом.
То, что я под этим подразумеваю, мне хочется пояснить следующим примером. Один ребенок испытывал страх перед своей матерью. Убедившись, что никакой рациональной причины для этого не было, например, угрызений совести у ребенка, или насилия со стороны матери, или чего-нибудь еще в этом роде, а также что с ребенком не произошло ничего, что бы могло объяснить этот страх, я предложил рассмотреть ситуацию через призму представлений об архетипах. Обычно такие страхи наступают к ночи и, как правило, проявляются в сновидениях. Накануне мать приснилась ребенку в образе преследующей детей ведьмы. В данном случае сознательным материалом сновидения была сказка о Гензеле и Гретель. Из этого часто делают вывод, что рассказывать ребенку такие сказки не следует, считая, что здесь и коренится причина страха. Разумеется, это всего лишь ошибочная рационализация, и тем не менее ядро истины находится именно здесь, поскольку мотив ведьмы является по меньшей мере вполне подходящей и существующей уже с древних времен формой выражения для детского страха. Потому-то и вообще имеется такая сказка. Инфантильный страх ночи — это типичное явление, повторяющееся всегда и везде и с давних пор выражающееся в типичных мотивах сказок.
Однако сказки — это не что иное, как инфантильные формы легенд, сказаний и суеверий из «религии ночи» первобытного человека. То, что я называю «религией ночи», представляет собой магическую форму религии, смысл и цель которой заключается в обхождении с темными силами, чертями, ведьмами, колдунами и духами. Подобно тому как детская сказка является филогенетическим повторением древней религии ночи, так и детский страх является повторением психологии первобытного человека, филогенетическим реликтом.
То, что этот реликт проявляет известную жизнеспособность, отнюдь не является отклонением от нормы; ведь страх ночи, в той или иной степени свойственный в условиях цивилизации даже взрослому человеку, безусловно, не есть ненормальное явление. Только чрезмерный страх ночи может считаться ненормальным. И вопрос теперь заключается в следующем: при каких условиях эта боязливость усиливается? Может ли такое усиление объясняться только лишь выраженным в сказке архетипом ведьмы или же для объяснения должны быть приведены еще и другие основания?
Пожалуй, мы можем сделать архетип ответственным только за некоторую незначительную, нормальную, степень боязливости; и наоборот, бросающееся в глаза и кажущееся ненормальным ее увеличение должно иметь особые причины. Фрейд, как известно, объясняет этот страх столкновением инцестуозных устремлений ребенка с запретом инцеста. То есть он объясняет с позиции ребенка. Я нисколько не сомневаюсь в том, что дети могут иметь «инцестуозные» стремления в употребляемом Фрейдом широком смысле этого слова. Но у меня вызывает сомнение, можно ли сразу приписывать эти стремления своеобразной детской психологии. Имеются серьезные основания считать, что психика ребенка по-прежнему зависит от психики родителей, особенно матери, причем настолько, что ее следует рассматривать прежде всего в качестве функционального придатка к психике родителей. Психическая индивидуальность ребенка проявится позже, лишь после того, как будет создана устойчивая непрерывность сознания. То, что ребенок вначале говорит о самом себе в третьем лице, является, на мой взгляд, явным доказательством безличности его психологии.
Поэтому я склонен объяснять возможные инцестуозные тенденции ребенка скорее из психологии родителей, так же как любые детские неврозы должны рассматриваться прежде всего в свете родительской психологии. Так, нередко причиной усилившегося инфантильного страха является особая «закомплексованность» родителей, то есть вытеснение и игнорирование ими определенных жизненных проблем. Все, что осаждается в бессознательном, принимает ту или иную архаичную форму.
Если, например, мать вытесняет комплекс, который ей неприятен и вызывает у нее страх, то ей кажется, что ее преследует злой дух — «скелет в шкафу», — как говорят англичане. Эта формулировка означает, что комплекс уже принял форму архетипа. Ее мучают и преследуют «кошмары». Независимо от того, расскажет она теперь или нет «ночную», то есть «страшную», сказку своему ребенку, она заражает его собственной психологией и оживляет в душе ребенка архетипические образы страха. Возможно, у нее существуют эротические фантазии, связанные с другим мужчиной. Ребенок же является наглядным свидетельством ее супружеских отношений. Ее сопротивление им бессознательно направляется на ребенка, который должен быть отвергнут. На архаичной ступени это соответствует его смерти. Тем самым мать превращается в злую, пожирающую детей ведьму.
И в матери, и в ребенке равным образом заложены архаичные возможности представлений, а та причина, которая впервые произвела на свет архетип в процессе человеческой истории и создала его снова и снова, имеется и по сей день, вновь оживляя существующий с давних времен архетип.
Я не случайно выбрал именно этот пример детской манифестации архетипа. Ведь самым непосредственным первообразом является, пожалуй, мать; для ребенка она во всех отношениях — самое близкое и самое сильное переживание, возникающее к тому же в наиболее пластичном возрасте. Поскольку в детском возрасте сознание развито пока еще крайне слабо, то об индивидуальном переживании не может быть и речи: наоборот, мать представляет собой архетипическое переживание; она воспринимается в более или менее бессознательном состоянии не как определенная, конкретная личность, а как мать, как архетип, значение которого изобилует самыми разными возможностями. В последующей жизни этот первичный образ тускнеет и заменяется осознанным, относительно индивидуальным образом, и тогда кажется, что это и есть единственный возможный образ матери. В бессознательном же, напротив, мать, как и прежде, остается могущественным первообразом, который окрашивает и даже определяет в течение индивидуальной и сознательной жизни отношение к женщине, к обществу, к чувствам и к матери, но делает это, разумеется, настолько тонко, что сознание обычно ничего не замечает. Некоторые полагают, что речь идет просто о метафоре. Однако то, что многие мужчины выбирают себе жену, основываясь только на том, что она похожа или, наоборот, не похожа на мать, — факт совершенно конкретный. Мать Германия для немцев, как и la douce France для французов, составляет подоплеку политики, которую нельзя недооценивать и пренебрегать которой могут лишь оторванные от жизни интеллектуалы. Всеобъемлющие недра mater ecclesia столь же мало представляют собой метафору, как и земля-матушка, мать-природа и вообще «материя».
Архетип матери является для ребенка, пожалуй, самым непосредственным. Однако с развитием его сознания в поле его зрения попадает также и отец, оживляя архетип, природа которого во многих отношениях противоположна архетипу матери. Если материнский архетип соответствует китайскому понятию инь, то отцовский — понятию ян. Он определяет отношение к мужчине, к закону и государству, к разуму и духу, к динамике природы. «Отечество» означает границы, то есть определенную локализацию, почва же — это материнская земля, покоящаяся и плодородная. Рейн — это отец, как и Нил, как ветер, буря, гром и молния. Отец — это auctor и авторитет, а потому закон и государство. Он — это то, что приводит само себя в движение подобно ветру, это то, что создает и управляет при помощи невидимых мыслей — воздушных образов. Он — это созидательное дуновение ветра — pneuma — spiritus — atman, дух.
Таким образом, отец также представляет собой могущественный архетип, живущий в душе ребенка. Отец тоже сначала является Отцом, всеобъемлющим образом Бога, динамическим принципом. В течение жизни этот властный образ также отступает на задний план: отец становится имеющей границы, зачастую слишком человеческой личностью. И наоборот, образ отца распространяется на все возможные сферы, соответствующие его значению. Подобно тому как человек открыл для себя природу не сразу, а лишь спустя некоторое время, также постепенно он открывает для себя государство, закон, долг, ответственность и разум. По мере того как развивающееся сознание становится способным познавать, важность родительской личности тает. Но место отца начинает занимать человеческое общество, место матери — семья.
На мой взгляд, было бы неверно говорить, что все то, что становится на место родителей, является не более как возмещением неизбежной утраты родительских первообразов. Как раз то, что занимает их место, есть не просто замена, а уже связанная с родителями действительность, проникшая благодаря родительскому первообразу в душу ребенка. Согревающая, защищающая, кормящая мать является также очагом, укромной пещерой или же хижиной и окружающей растительностью. Мать — это также плодородная пашня, и сын ее — божественная пшеница, брат и друг человека. Мать — это дающая молоко корова и стадо. Отец расхаживает взад и вперед, он беседует с другими мужчинами, он охотится, он путешествует, он воюет, он позволяет подобно грозе разразиться своему плохому настроению, мыслями, скрытыми от остальных, он, словно внезапный штормовой ветер, меняет всю ситуацию. Он — это борьба и оружие, причина всех изменений, он — это бык, раздраженный и необычайно деятельный либо апатичный и ленивый. Он — это образ всех стихийный сил, готовых помочь или навредить.
Со всем этим ребенок сталкивается уже в раннем возрасте, отчасти через родителей, отчасти вместе с ними. Чем больше нивелируется и очеловечивается образ родителей, тем сильнее выступают вперед все те вещи, которые прежде имели вид заднего плана и побочного действия. Земля, на которой играл ребенок, огонь, который его согревал, дождь и буря, от которых он замерзал, всегда были реальностями, но сначала они воспринимались и понимались еще только пробуждавшимся сознанием как свойства родителей. Теперь же материальное и динамическое земли как бы сбрасывают с себя вуаль и предстают в качестве самостоятельных сил, носивших прежде маску родителей. Поэтому они являются не заменой, а реальностью, соответствующей более развитому сознанию.
Однако в процессе такого развития кое-что теряется, а именно, незаменимое чувство непосредственной связи и единства с родителями. Это чувство не просто sentiment, а важный психологический факт, который в совершенно другом контексте был назван Леви-Брюллем «participation mystique». Обозначенный этим тем самым не очень понятным выражением факт играет большую роль не только в психологии первобытного человека, но и в нашей аналитической. Выражаясь кратко, этот факт заключается в единстве бытия в общей бессознательности. Пожалуй, мне следует остановиться на этом несколько подробнее: если у двух людей в одно и то же время проявился один и тот же комплекс, то в результате возникает необычный эмоциональный эффект — проекция, вызывающая между ними либо притяжение, либо отталкивание. Если допустим, я и другой человек этого важного факта не осознаем, то тогда я в какой-то степени с ним (человеком) идентифицируюсь и поэтому начинаю относиться к нему так, как относился бы к этому комплексу, будь он мною осознан.
Такая participation mystique существует между родителями и детьми. Известным для всех примером является теща, которая отождествляет себя с дочерью и таким образом как бы вступает в брак со своим зятем; или отец, который считает, что заботится о своем сыне, наивно заставляя его выполнять свои — то есть отцовские — желания, например, в выборе профессии или при женитьбе. И наоборот, столь же известной фигурой является сын, который отождествляет себя с отцом. Но особенно тесная связь существует между матерью и дочерью, что в данном случае может быть доказано даже с помощью ассоциативного эксперимента. Хотя participation mystique является для конкретного человека фактом неосознанным, тем не менее он всегда чувствует момент, когда она прекращает свое существование. Между психологией человека, отец которого еще жив, и человека, отец которого умер, всегда есть определенное различие. До тех пор пока существует participation mystique с родителями, может сохраняться относительно инфантильный стиль жизни. Вследствие participatiun mystique жизнь такому человеку подается извне в форме бессознательных мотиваций, за которые он не несет никакой ответственности, поскольку они не осознаются. Благодаря инфантильной бессознательности бремя жизни может стать или, по крайней мере, может казаться более легким. Такой человек не одинок, бессознательно он существует вдвоем или втроем. Сын все еще как бы находится в утробе матери и оберегается отцом. Отец заново родился в сыне. Мать омолодила отца и тем самым не потеряла своей молодости. Пожалуй, мне не надо приводить доказательства из психологии первобытного человека. Достаточно будет просто на них сослаться.
С расширением и усилением сознания все это исчезает. Происходящее одновременно с этим распространение образов родителей на внешний мир или, скорее, даже вторжение мира в туман детства уничтожает бессознательное единство с родителями. В первобытных инициациях или в обрядах посвящения в мужчины этот процесс осуществляется даже на уровне сознания. Тем самым родительский архетип отступает на задний план; он, если можно так выразиться, больше уже не «констеллирует». Теперь, правда, возникает определенная participation mystique с родом, обществом, с церковью или нацией. Однако эта партиципация является общей и неиндивидуальной и не предоставляет бессознательному слишком большого поля деятельности. Если кто-нибудь чересчур поддается своему бессознательному и становится слишком простодушным, закон и общество быстро приводят его в сознание. С наступлением половой зрелости появляется возможность для образования новой, личной participation mystique, а вместе с тем и возможность замены утраченного индивидуального компонента в идентификации с родителями. Новый архетип констеллируется следующим образом: у мужчины проявляется архетип женщины, у женщины — архетип мужчины. И эти обе фигуры также были скрыты под маской родительского образа, но теперь они проявляются незавуалированно, хотя и испытывая на себе по-прежнему сильное, зачастую даже решающее влияние со стороны образа родителей. В силу определенных причин, о которых будет сказано ниже, женскому архетипу в мужчине я дал название Анима, а мужскому архетипу в женщине — Анимус.
Чем сильнее бессознательное влияние родительского образа, тем чаще фигура любимого человека выбирается в качестве позитивной или негативной замены родителям. Значительное влияние образа родителей не является отклонением от нормы, напротив, это вполне нормальный, а потому и весьма общий феномен. Даже очень важно, что это так, ибо в противном случае родители не возродились бы в детях, то есть родительский образ был бы утрачен настолько, что перестала бы существовать непрерывность в жизни индивида. Он не смог бы перенести во взрослую жизнь свое детство и в результате на бессознательном уровне оставался бы ребенком, что создает в свою очередь самую благоприятную почву для возникновения в будущем невроза. Он будет страдать от всех тех болезней, которые постигают внеисторических новаторов, будь то отдельные люди или общественные группы.
То, что дети как бы заново вступают в брак со своими родителями, — это в определенном смысле нормально. В психологическом отношении это столь же важно, как важна утрата предков для развития здоровой расы в отношении биологическом. Благодаря этому возникает непрерывность, разумное продолжение жизни прошлого в настоящем. Нездоровыми являются лишь серьезные отклонения в ту или иную сторону.
Поскольку при выборе любимого человека решающим фактором было позитивное или негативное сходство с родителями, то и отделение от образа родителей, а значит и от детства, не было полным. Хотя ради исторической непрерывности детство должно было быть взято с собой, это тем не менее не должно идти в ущерб дальнейшему развитию. Когда-нибудь, примерно к середине жизни, погаснет последний слабый свет детских иллюзий — разумеется, речь идет об идеальном гипотетическом случае, ибо многие люди до конца своих дней так и остаются детьми — и из образа родителей выделится архетип взрослого человека, образ мужчины, каким его с давних времен знала женщина, и образ женщины, который тысячелетиями носит в себе мужчина.
Существует много мужчин, которые абсолютно точно, вплоть до деталей, могут сказать, как выглядит образ женщины, который они в себе носят. Но я редко встречал женщин, которые были бы способны набросать такой же точный образ мужчины. Подобно тому как первообраз матери является обобщенным образом всех матерей прошлого, так и образ Анимы представляет собой надындивидуальный образ, который обнаруживает черты, точь-в-точь совпадающие у многих, совершенно разных в индивидуальном отношении мужчин. Это совпадение здесь столь велико, что на основании этих черт можно было бы воссоздать чуть ли не определенный тип женщины. Поразительно то, что у этого типа полностью отсутствует материнское в обычном смысле этого слова. В лучшем случае она спутница и подруга, в худшем — распутная женщина. Часто эти типы, со всеми их человеческими и демоническими свойствами, бывают достаточно хорошо описаны в фантастических романах, например «She» и «Wisdom's Daughter» Райдера Хаггарда, в «L'Atlantide» Бенуа, фрагментарно в образе Елены во второй части «Фауста», а наиболее кратко и точно в гностической легенде о Симоне Магусе, карикатура которого прослеживается также и в истории об апостолах. Симона Магуса в его путешествиях всегда сопровождала девушка, которую звали Еленой. Симон нашел ее в публичном доме в Тире. Она являла собою новое воплощение троянской Елены. Я не знаю, на каком сознательном уровне мотив Елены и Фауста у Гете опирается на легенду о Симоне. Такую же связь можно обнаружить и в «Wisdom's Daughter», где сознательной непрерывности не имеется уже наверняка.
Отсутствие материнского в обычном понимании этого слова указывает, с одной стороны, на полное отделение от образа матери, с другой — на наличие идеи чисто индивидуально-человеческих отношений, не связанных с природной целью продолжения рода. На современной ступени культуры подавляющее большинство мужчин останавливается на материнском значении женщины, отчего и Анима никак не преодолеет инфантильно-примитивную ступень распутной женщины. Из этого следует, что проституция является основным побочным продуктом цивилизованного брака. Однако в легенде о Симоне и во второй части «Фауста» можно обнаружить символы абсолютного взрослого бытия. Это взрослое бытие есть выход за рамки природы. Христианское и буддистское монашество тоже пытается разрешить эту проблему, но только путем принесения в жертву плоти. Полубогини и богини заменяют здесь человеческую личность, которую могла бы поглотить проекция Анимы.
Тем самым мы вступаем в чрезвычайно спорную область, в которую я не хотел бы здесь далее углубляться. Пожалуй, будет лучше, если мы вернемся к более простой проблеме, а именно к вопросу: каким же образом мы можем распознать существование такого женского архетипа?
До тех пор, пока архетип не спроецирован и не становится любимым или ненавистным в каком-либо объекте, он по-прежнему остается полностью идентифицированным с индивидом и помимо его воли будет в нем выражаться. В таком случае, стало быть, в мужчине будет проявляться его Анима. В нашем языке давно уже имеется слово, характеризующее эту своеобразную установку, — «Раздражение». Это выражение лучше всего трактовать как «одержимость Анимой». То есть речь идет о необузданных эмоциях. Хотя слово «Animositat» употребляют в значении неприятного эмоционального состояния, в действительности, однако, Анима может вызывать также и позитивные чувства.
Сдержанность — это типично мужской идеал. Она достигается путем вытеснения эмоций. Чувство же представляет собой специфически женскую добродетель, и, поскольку мужчина ради достижения своего идеала мужественности подавляет все имеющиеся у него женские черты, он вытесняет также и определенные эмоции, считая их проявлением женской слабости. Тем самым в его бессознательном накапливаются женоподобные качества или сентиментальность, которые, прорываясь наружу, выдают в нем существование женского существа. Как известно, именно очень мужественные мужчины наиболее подвержены внутри себя женским чувствам. Исходя из этого факта можно, пожалуй, объяснить, с одной стороны, значительно большее число самоубийц мужского пола, а с другой — нередко встречающиеся силу и стойкость, свойственные как раз очень женственным женщинам. Если тщательно проанализировать вышедшие из под контроля эмоции мужчины и попытаться при этом реконструировать вероятную личность, от которой исходят эти эмоции, то, скорее всего, мы придем к той самой женской фигуре, которую я называю Анимой. Потому-то и в древней религии также было сформировано понятие женской души, «psyche», или «анимы», а церковное средневековье не без психологической причины поставило вопрос: «Есть ли душа у женщины?»
У женщины все как раз наоборот. Если у нее прорывается наружу Анимус, то это не будут чувства, как у мужчины. В таком случае она начинает вступать в дискуссии и что-нибудь громко доказывать. И сколь произвольны и капризны чувства Анимы, столь же нелогичны и неубедительны женские аргументы. Можно прямо говорить о мышлении Анимуса, не признающем ничьей правоты, оставляющем за собой последнее слово и всегда заканчивающемся фразой «а потому!». Анима — это иррациональное чувство, Анимус — иррациональное суждение.
Насколько позволяет судить мой опыт, мужчине всегда легче понять, что такое Анима. У него есть даже совершенно определенный ее образ, и среди огромного числа женщин он всегда может распознать тех, кто больше всего подходит под тип Анимы. Но, как правило, мне всегда стоило большого труда разъяснить женщине, что такое Анимус, и не было ни одного случая, чтобы женщина сумела дать мне конкретные сведения о личности Анимуса. Из этого я сделал вывод, что Анимус, вероятно, вовсе не имеет личности, которую можно было бы понять определенным образом; другими словами, скорее всего, он представляет собой не единство, а множество. Этот факт, по-видимому, связан с особенностями мужской и женской психологии. На биологической ступени основной интерес женщины состоит в том, чтобы удержать одного мужчину, тогда как для мужчины основной интерес — это завоевать женщину, и по своей природе он редко останавливается на одном завоевании. Таким образом, для женщины решающую роль играет одна мужская личность; и наоборот, отношение мужчины к женщине менее определенное, то есть даже свою жену он может рассматривать как одну среди прочих. Он всегда также подчеркивает законный и социальный характер брака, тогда как женщина видит в нем исключительно личные отношения. Следовательно, сознание женщины ограничивается, как правило, одним мужчиной, в то время как в сознании мужчины существует стремление к выходу за рамки личного, которое при определенных обстоятельствах может идти вразрез со всем личным. Исходя из этого, мы можем предположить, что в бессознательном эта тенденция должна компенсироваться противоположной. Прекрасным подтверждением этому является относительно строго очерченная фигура Анимы у мужчин и столь же неопределенный полиморфизм Анимуса у женщины.
Я вынужден ограничиться здесь изображением Анимы и Анимуса лишь в общих чертах. Но если бы я описал Аниму просто как первообраз женщины, состоящий в основном из иррационального чувства, а Анимуса — только как первообраз мужчины, состоящий из мнений, то это ограничение зашло бы слишком далеко. Обе фигуры представляют собой обширные проблемы, ибо они являются архаичными формами тех психических феноменов, совокупность которых с древних времен называют душой. Они являются также причиной того, что человек вообще испытывает потребность говорить о душах или о демонах.
Ни одно автономное психическое содержание не является внеличностным или объективным. Объективность, внеличностность — это категория сознания. Все же автономные психические факторы имеют личностный характер, начиная с голосов, которые слышат душевнобольные, и кончая призраками медиумов и видениями мистиков. Это же относится к Аниме и Анимусу, которые тоже имеют личностный характер, что можно выразить не иначе как словом «душа».
Здесь, однако, я хотел бы предостеречь от возможного недопонимания. Понятие души, которое я здесь употребляю, скорее можно сравнить с воззрением первобытного человека, например, с душами Ба и Ка египтян, чем, допустим, с христианской идеей «души», которая уже представляет собой попытку философского осмысления метафизической индивидуальной субстанции. Мое сугубо феноменологическое толкование души категорически не имеет с этим ничего общего. Я не занимаюсь психологической мистификацией, а только пытаюсь научно осмыслить архаичные психологические феномены, лежащие в основе веры в душу.
Поскольку фактический комплекс Анимуса и Анимы наиболее соответствует тому, что все времена и народы описывали как душу, то нет ничего удивительного и в том, что, как только начинаешь подбираться вплотную к содержаниям обоих комплексов, сразу сталкиваешься с привносимой ими с собою необычайной атмосферой мистицизма. Там, где проецируется Анима, тут же возникает удивительное чувство исторической сопричастности, которое Гете облек в слова: «Ах, в те времена, которые уже отжили, ты была моей сестрой или женой моею». А Райдер Хаггард и Бенуа, чтобы воздать должное неизбежному историческому чувству, обращаются к Греции и Египту.
Удивительно, но, судя по моему опыту, этот вид мистического историзма у Анимуса отсутствует. Я бы сказал, что он больше занят настоящим и будущим. У него преобладают законодательные наклонности, он предпочитает говорить о том, какими должны быть вещи, или, по крайней мере, дает аподиктический взгляд на факты, которые как раз и являются довольно спорными и неочевидными, причем делает это столь категорично, что в дальнейшем женщина избавляется от слишком тягостных для нее раздумий.
Я могу объяснить себе это различие опять-таки лишь компенсацией по контрасту. Мужчина в своем сознании планирует заранее и старается создать будущее, тогда как ломать себе голову над тем, кем была чья-то прабабушка, — занятие специфически женское. Но именно эта женская генеалогическая тенденция весьма отчетливо, с английской сентиментальностью, проявилась у Райдера Хаггарда, в то время у Бенуа та же тенденция приобрела пикантный привкус «семейной хроники и скандалов». Проявление в форме иррационального чувства идеи реинкарнации тесно связано с Анимой, в то время как женщина, поскольку она не слишком подчинена рационализму мужчины, признает эти же самые чувства вполне осознанно.
Историческое чувство всегда ощущается как нечто значительное и связанное с судьбой. Поэтому оно непосредственно ведет к проблемам бессмертия и божественного. Даже у рационально-скептического Бенуа умершие от любви люди обретают вечность благодаря некоему особому методу мумификации, не говоря уже о процветании мистицизма в «The Return of She» Райдера Хаггарда — кстати, психологическом документе первого порядка!
Так как сам по себе Анимус не является ни чувством, ни склонностью, то этот изображенный здесь аспект у него отсутствует полностью. И все же в самой глубокой своей сущности он тоже историчен.
К сожалению, для Анимуса нет хороших литературных примеров, поскольку женщины пишут меньше, чем мужчины, и, кроме того, если даже и пишут, то им, видимо, недостает в известной степени наивной интроспекции, или же, по крайней мере, они предпочитают хранить результаты этой интроспекции в каком-то другом месте — возможно, как раз потому, что с этим не связано ни одно чувство. Я знаю только один документ, лишенный этих недостатков, — новеллу Мэри Хэй «The Evil Vineyard». В этом совершенно непритязательном повествовании исторический момент Анимуса выступает искусно завуалированным, что, разумеется, было сделано автором непреднамеренно.
Анимус представляет собой имеющееся a priori бессознательное условие для необдуманного суждения. О существовании такого суждения можно узнать только по тому, какая установка возникнет затем в сознании по отношению к определенным вещам. Здесь я должен привести небольшой пример: в одной семье мать окружила своего сына торжественной обстановкой и придавала ему совершенно несоразмерное значение, что в итоге, сразу по наступлении пубертатного возраста, сделало его невротиком. Причина этой бессмысленной установки стала понятной не сразу. Только после более тщательного исследования было выявлено существование бессознательной догмы, которая звучала так: «Мой сын — грядущий мессия». Это — самый обычный случай проявления общераспространенного у женщин архетипа героя, который в форме суждения проецируется либо на отца, либо на мужа, либо на сына и затем бессознательно регулирует поведение. Прекрасным и хорошо всем известным примером этого является Анни Безант, тоже нашедшая Спасителя.
В истории Мэри Хэй героиня сводит с ума мужа своей установкой, основывающейся на бессознательном и ни разу не высказанном предположении, что он гнусный тиран, которого она должна остерегаться как... Это незавершенное «как» она предоставляет досказать своему мужу, который в конечном счете находит подходящую фигуру тирана Чинкесенто и в результате теряет рассудок. Таким образом, исторический характер отнюдь не чужд Анимусу. Но форма его проявления совершенно иная, чем у Анимы. Так же и в религиозной проблематике суждение у Анимуса перевешивает по сравнению с чувством мужчины.
В заключение я хотел бы также заметить, что Анимус и Анима — это не единственные автономные фигуры, или «души» бессознательного. Но в практическом отношении они являются наиболее близкими и важными. Однако, поскольку мне хотелось бы осветить еще одну сторону проблемы земной обусловленности душевной жизни, я оставлю, пожалуй, эту сложную и деликатную область внутреннего опыта и обращусь к другой стороне, где мы не будем больше кропотливо вглядываться в темные задние планы души, а посмотрим вовне на широкий мир повседневных вещей.
Подобно тому как в процессе развития человеческая душа формировалась под влиянием земных условий, так и теперь этот же самый процесс может в известной степени еще раз повториться на наших глазах. Если мысленно переместить значительную часть европейской расы на чужую землю и в другой климат, то можно ожидать, что эта группа людей, даже если не произойдет смешения с чужой кровью, через несколько поколений испытает определенные изменения психического, а возможно, и физического характера. Совсем рядом — у евреев разных европейский стран — мы можем наблюдать заметные различия, которые в первую очередь объясняются только своеобразием народа-хозяина. Не составляет труда отличить испанского еврея от североафриканского, а немецкого от русского. Даже внутри разных типов русских евреев опять-таки можно найти различие между польским, северорусским и казачьим типами. Несмотря на сходство расы, существуют заметные различия, причины которых неясны. Даже внешне нелегко их точно определить, хотя хороший знаток людей чувствует эти различия сразу.
Величайшим экспериментом по «пересадке расы» является относительно недавнее заселение североамериканского континента преимущественно германским населением. Поскольку климатические условия достаточно различны, то у исходного расового типа можно было ожидать всевозможных изменений. Смешение с индейской кровью ничтожно мало, так что существенной роли оно не играет. Боас считает доказанным, что, по-видимому, уже во втором поколении переселенцев имеют место анатомические изменения, главным образом в размерах черепа. Во всяком случае, у переселенцев сформировался тип янки настолько похожий на индейский, что во время первого своего пребывания на Среднем Западе, увидев поток рабочих, вышедших из ворот фабрики, я заметил своему спутнику, что никогда бы не подумал, что процент индейской крови столь высок. В ответ на это он засмеялся и предложил любое пари, что во всех этих вместе взятых сотнях рабочих не найдется и капли индейской крови. Это было много лет назад, когда я еще не имел представления об удивительной «индеанизации» американского населения. Я проник в эту тайну только после того, как начал заниматься с американцами аналитической психотерапией. Тогда-то и выявились их любопытные отличия от европейцев.
Прежде всего мне бросилось в глаза огромное влияние негра, я имею в виду, разумеется, психологическое влияние, без смешения крови. Эмоциональную открытость американца, особенно его смех, лучше всего изучать в иллюстрированных приложениях американских газет; тот неподражаемый смех Рузвельта в первоначальной форме можно встретить у американского негра. Своеобразная походка со слегка расслабленными конечностями или раскачиванием бедрами, которое так часто можно наблюдать у американок, тоже происходят от негра. Источником вдохновения американской музыки, равно как и танцев, является негр. Проявления религиозного чувства, revival meetings («holy rollers» и прочие ненормальности), — во многом под влиянием негра; а знаменитая американская наивность, как в очаровательной, так и в менее привлекательной форме ее проявления, вполне сравнима с детскостью негра. Необычайно живой темперамент большинства американцев, проявляющийся не только в игре в бейсбол, но и в своеобразном языковом выражении радости, о чем красноречиво свидетельствует непрестанный и безбрежный поток болтовни в американских газетах, вряд ли можно объяснить германскими предками. Он скорее похож на «болтовню» негритянской деревни. Чуть ли не полное отсутствие интимности и связывающая всех между собой массовая общественность напоминают первобытную жизнь в открытых хижинах с абсолютной тождественностью всех членов рода. Мне казалось, что в домах американцев всегда распахнуты настежь все двери и что в американских поселках нельзя найти садовых изгородей. Все напоминало улицу.
Нелегко, конечно, решить в деталях, что следует отнести на счет симбиоза с негром, а что на счет того обстоятельства, что Америка по-прежнему является «нацией пионеров» на целине. Но в целом значительное влияние негра на общий характер народа несомненно.
Разумеется, такое заражение первобытным с тем же успехом можно наблюдать и в других странах, но не в таких размерах и не в такой форме. В Африке, например, белые люди составляют ничтожное меньшинство и поэтому вынуждены, строго соблюдая общественную форму, защищаться от влияния негра — от так называемого «going black». Стоит кому-нибудь из них поддаться влиянию примитивного, и с ним будет кончено. В Америке же из-за своей малочисленности негры оказывают не дегенеративное, а скорее своеобразное влияние, которое, если только не страдать джаз-фобией, никак нельзя назвать вредным.
Удивительно то, что влияние индейца совсем или почти совсем незаметно. Однако упомянутые ранее физиогномические сходства отнюдь не указывают на Африку, а являются специфически американскими. Стало быть, тело реагирует на Америку, а душа на Африку? Пока я должен ответить на этот вопрос так: влияние оказывают только манеры негра. Что же касается души, то это еще вопрос.
То, что в сновидениях моих американских пациентов негр, как выражение неполноценной стороны их личности, играет немаловажную роль, — факт вполне естественный. В аналогичном случае европейцу снились бы бродяги или иные представители низших слоев населения. Однако большинство сновидений, особенно в начале аналитического лечения, поверхностны. И только в ходе серьезного, глубокого анализа наталкиваешься на символы, связанные с индейцем. Прогрессивная тенденция бессознательного, другими словами, мотив его героя, выбирает в качестве своего символа индейца. Так, на некоторых монетах Соединенных Штатов изображена голова индейца, что свидетельствует об уважении к ранее враждебным, а теперь индифферентным индейцам. Одновременно это является выражением только что упомянутого факта, что американский мотив героя выбрал себе в качестве идеальной фигуры индейца. И конечно, ни одному американскому правительству не пришло бы в голову поместить на своих монетах портрет Цетевайо или другого какого-нибудь негритянского героя. Монархические государства предпочитают изображать на своих монетах портрет властителя страны, демократические любят иные символы своих идеалов. Пример такой американской фантазии о герое подробно мною обсуждается в книге «Метаморфозы и символы либидо». Я мог бы дополнить его еще дюжиной аналогичных примеров.
Герой всегда олицетворяет собой самое высокое и самое сильное стремление или, по крайней мере, то, каким это стремление должно быть, а значит, и то, что хотелось бы осуществить в первую очередь. Поэтому всегда важно, какой из фантазий наполняется мотив героя. В американской фантазии о герое главную роль играет индейский характер. Отношение американцев к спорту совершенно несопоставимо с европейским уютом. Только индейские инициации могут посостязаться с беспощадностью и жестокостью сурового американского тренинга. Потому-то и вызывают восхищение успехи американского спорта. Во всем, к чему американец стремится по-настоящему, проявляется индеец; в чрезвычайной концентрации на определенной цели, в упорном ее преследовании, в стойком перенесении огромных трудностей целиком проявляются все легендарные добродетели индейца.
Мотив героя имеет отношение не только к общей жизненной установке, но и к религиозной проблеме. Абсолютная установка — это всегда установка религиозная, и, где бы человек ни абсолютизировался, везде проявляется его религия. Я обнаружил также, что и религиозный аспект образа героя у моих американских пациентов является преимущественно индейским. Основными фигурами в индейских формах религии являются шаман, знахарь и заклинатель духов. Первым же американским изобретением в этой области, ставшим важным и для Европы, был спиритизм, вторым — христианская наука и прочие формы ментального лечения. Христианская наука представляет собой ритуал заклинания, демоны болезни отвергаются, строптивое тело воспевается по определенным формулам, а соответствующая высокому культурному уровню христианская религия используется для лечения колдовством. Нищета духовного содержания ужасающа, однако христианская наука жива, она обладает необычайной силой и творит чудеса, которых не встретишь в официальных церквах.
Нет на свете страны, где бы «крепкое слово», колдовская формула, называемая «лозунг», было бы более эффективным, чем в Америке. Европеец посмеивается над этим, но он забывает, что вера в волшебную силу слова может сдвинуть горы. Сам Христос был Словом. Эта психология стала нам чуждой. Но она жива в американце. Потому и неизвестно, что еще Америке предстоит в будущем.
Итак, американец представляет для нас причудливую картину: европеец с манерами негра и душой индейца. Он разделяет судьбу всех узурпаторов чужой земли. В Австралии есть первобытные племена, которые утверждают, что нельзя присваивать себе чужую землю, потому что на ней обитают чужие духи предков, которые будут вселяться в новорожденных. В этом заключена великая психологическая истина. Чужая земля ассимилирует завоевателя. Но в отличие от латинских завоевателей в Центральной и Южной Америке североамериканцы благодаря строжайшему пуританству сохранили европейский уровень; однако они не смогли воспрепятствовать тому, чтобы души их индейских врагов не стали их собственными. Необетованная земля повсюду содержит в себе нечто такое, что опускает, по крайней мере, бессознательное на ступень туземного жителя. Таким образом, у американца возникает дистанция между сознательным и бессознательным, которую не встретишь у европейца, — разрыв между сознательной высочайшей культурой и неожиданной бессознательной примитивностью. Но такой разрыв является психическим потенциалом, придающим американцу радость предпринимательства и просто-таки завидный энтузиазм, которого мы не знаем в Европе. Именно из-за того, что мы все еще пребываем во владении духов наших предков, то есть из-за того, что для нас все исторически опосредствованно, мы находимся в контакте с нашим бессознательным, однако именно этим контактом мы и связаны по рукам и ногам. Мы настолько охвачены исторической обусловленностью, что для того, чтобы собраться с силами и вести себя, например, в политическом отношении не так, как пятьсот лет назад, необходима уже грандиозная катастрофа. Контакт с бессознательным приковывает нас к нашей земле и делает нас чрезвычайно тяжкими на подъем, что с точки зрения прогресса, разумеется, не является полезным. Но я бы не хотел говорить слишком дурно о нашем отношении к доброй земле-матушке. «Plurimi petransibunt», тот, однако, кто остается на своей земле, обладает долговечностью. Отдаление от бессознательного и тем самым от исторической обусловленности означает лишенность корней. Это представляет собой опасность для покорителя чужой земли; но это опасно также и для того, кто из-за пристрастия к какому-нибудь «изму» теряет связь с темными, материнскими, земными первоосновами своей сущности.